С ватником я познакомился еще во время предварительного заключения в Москве и с тех пор почти не расставался. Но особенно я оценил эту одежду в Севвостлаге, куда меня отправили в декабре 1941 года.
Таких морозов я до этого не видал. Я до сих пор не могу об этом вспоминать. Даже от мыслей об этом холоде у меня начинает ломить в костях. Ватник стал моей второй кожей — и эта кожа была более надежная и крепкая, чем моя собственная. Я ел в ватнике, спал в ватнике, грелся у костра в ватнике. Мне все равно всегда было холодно. Но этот холод я ощущал не своей кожей, а ватником.
И когда однажды у меня попытались отобрать его, я дрался до последнего.
Это было в январе 1944 года.
Все эти годы я почти не болел. Организм, видимо, понял, что надо мобилизовать все силы и ни в коем случае не сдаваться — ведь если дать слабину, Колыма убьет сразу. Я видел эти смерти. Как люди спотыкались в снегу, падали и больше не вставали, и никто на них даже не смотрел. Как засыпали на нарах и больше не просыпались. Как получали заточкой в живот. Как отползали, избитые в кровь, в дальний угол барака, всхлипывали, стонали всю ночь, а под утро замолкали. Как кончали с собой, бросаясь под вагонетку. Я видел, как убивает Колыма. Я не хотел, чтобы она сделала это со мной. Поэтому я запретил себе болеть. Не знаю, почему это так долго работало, но в январе 1944 года организм сдался.
Я проснулся от собственного кашля и кисло-сладкого вкуса крови во рту. Лоб горел, зрачкам было трудно сфокусироваться, я пытался облизать пересохшие губы, но вместо этого вымазал их кровью, и стало еще горячее. С нар я не встал — свалился на дощатый пол. Было темно — кажется, часов пять. Все еще спали.
— Что возишься там, спать не даешь, — раздался недовольный сонный голос с соседней койки. Это был Никаноров, еще вчера мы с ним вместе пилили дрова на циркулярке — совсем легкая работа, полная ерунда, и вчера он был добр со мной и постоянно шутил.
Вместо ответа я вновь закашлялся, прижав ладонь ко рту, чтобы не было так громко. Когда спазмы стихли, посмотрел на руку, увидел темное пятно, попробовал языком — кровь. Я скорчился на полу и застонал, хотя знал, что делать этого не надо ни в коем случае.
На соседних нарах зашевелились, стали раздаваться сонные голоса.
— Что там?
— Да немец наш, кажись, окочуриться решил.
— Кровью харкает, что ли?
— Не жилец.
— Эй, немец, ты там живой?
Я не опознал этот голос. Поднял голову с пола и ответил:
— Да.
И понял, что сам еле слышу собственные слова.
— Да и подох бы уже, спать мешает, — раздалось откуда-то слева.