Горяев сел на место, взял рукавицы и спрятал в них замерзающие руки, сделал он это машинально и сидел, похожий на крючок, пригнув голову к коленям, он понимал, чувствовал, что ему важнее всего сейчас заставить понять именно этого человека, в которого он стрелял, который случайно оказался на его пути и был не виноват в этом.
— Ты действительно не виноват, Иван Рогачев, — машинально говорил он вслух свою мысль. — В чужую шкуру не влезешь. Ты вот сидишь судишь меня, а по какому праву? Что ты обо мне знаешь?
— Чего? Чего? Я сужу? — запоздало изумился Рогачев. — Ты, часом, не псих? Может, случайно не в ту дверь выпустили?
— Подожди, Рогачев, успокойся. Не псих, на учете не состою и ниоткуда не сбежал, — остановил его Горячев с возбуждением, у него все росло желание переломить сидящего рядом, пусть совершенно чужого и ненужного ему человека. — Ты послушай, это нам только внушили, что все вершины доступны, что жизнь как линейка… Как встал на дорожку — и на другом конце свои почетные похороны видишь, с оркестром, речами и орденами на подушках. Собачья чушь это, Рогачев, в жизни не так…
— Зря митинг открыл, — остановил его начинавший утихать Рогачев. — Да у тебя что, с собою склад с продтоварами? У меня нет, мне каждый час дорог…
— Час ничего не изменит, Рогачев. Уж в этом ты можешь быть уверен. Продуктов у меня на два дня, если их есть теперь по чайной ложке. Ты, верно, проверил и спрашиваешь.
— Не успел, — Рогачев сощурился на костер, втягивая ноздрями запах талого от огня снега. — Тебя спасать кинулся, только вот затвор у тебя и успел вынуть. А то, думаю, второй раз не промахнется. Затвор у меня, уж не посетуй.
— Ничего, ничего, — равнодушно сказал Горяев, все так же размеренно покачиваясь перед костром. — И подохну, ничего в мире не случится, никто не заметит. Людей слишком много развелось, они друг другу мешают, хотя нас только двое среди всего этого, — он, теперь уже с определенным выражением какого-то отчаяния и отрешенности на лице, повел головой вокруг на просторно и беспорядочно расставленные гольцы, купающиеся в жидкой жесткой голубизне, тишина, ясность и пустота были столь ощутимыми, что нельзя было не подумать о выжидающем присутствии еще кого-то всесильного, нельзя было представить себе, что эта торжественная и ужасающая картина могла организоваться сама по себе, без всякого разумного вмешательства. Низкое солнце давно уже вышло из-за гор и наполняло все пространство вокруг гольцов еще чем-то новым, оно теперь не было столь отрешенным и чистым, и все-таки по-прежнему это была особая, подавляющая мощь, разлившаяся над творением великого мастера, и чувствовалось, как глубоки и обширны пропасти вокруг, не предусмотренные и не рассчитанные для живого, но ведь и это смертно, подумал Горяев с каким-то мучительным восторгом в себе, почти в бешенстве от желания внести в этот каменный, равнодушный, замкнутый в своей гармонии мир живую краску, хотя с ним рядом был живой человек, он задыхался от одиночества.