— Рогачев, Рогачев, — пробормотал он почти скороговоркой, но Рогачев его понял. — Послушай, давай разделим эти деньги. У меня с собой немного, там они все, в ущелье, в каменном мешке, я их хорошо запрятал. Я тебе скажу где, там много, достаточно, чтобы многих сделать счастливыми, но ведь нас только двое. Ты только не молчи, — добавил он, встретив посерьезневший, жесткий взгляд Рогачева. — Кричи или ругайся, а то я с ума сойду, слышишь, Рогачев.
— Что? Что? — спросил Рогачев, придвинулся ближе. Так и не дождавшись окончания всей этой странной речи незнакомца, видать и в самом деле свихнувшегося на своей находке. Горяев спал с неприятно открытым ртом, и лицо его во сне не смягчалось, морщины и складки словно стали суше и проступили отчетливее и резче.
После разрыва с Лидой Горяев за несколько дней похудел, почти не ел и не спал, он знал, что нужно пересилить себя, все бросить и уехать подальше, продраться сквозь всю эту липкую вонючую паутину в другую жизнь, опомниться, повидать другие края, ведь он, в сущности, ничего не видел, учился, работал и снова учился в своем финансовом, подрабатывая летом на стройке. Родители у него умерли, и заботиться о нем было некому, но он был раздавлен и не способен шевелиться. Он пролежал несколько суток, поднимаясь лишь при последней крайности, затем встал, бледнея от головокружения, сел за стол и побрился, с жадным удивлением вглядываясь в свое изменившееся лицо. Он снял с него наросшую щетину, вымылся под ледяным душем, оделся и вышел поесть, стояло душное лето, и сокурсники разъезжались по стране, меняясь друг с другом адресами. Горяев отлично помнил сейчас, как отрешенно шел по хорошо знакомым улицам, с необычной остротой и жадностью всматриваясь во встречные лица, точно после тяжелой болезни, и ему хотелось всех остановить и всем сказать, как ему сейчас тепло и хорошо оттого, что есть этот город, вот они, эти люди, движущиеся ему навстречу, в его истончившемся лице светились теплота и радость, и на него смотрели, и ему было приятно. Лида для него теперь умерла раз и навсегда, и он думал об этом без всякой боли и злобы, все положенное свершилось и прошло, и надо было жить, и можно было жить, он шел по городу опустошенный и светлый, словно впервые в жизни видя этот мокрый глянцевитый асфальт, дымящийся от прошедшего летнего дождичка, и полощущиеся под ветром стяги на стадионе, свежую листву на деревьях. Он освободился от цепкой тягостной власти чужой, ненужной ему силы и радовался своему освобождению. Увидев афишу новой премьеры, решил непременно пойти вечером в театр, хотя тотчас понял, что принял это решение в надежде увидеть там Лиду. Вот беда, сказал он себе с веселой насмешкой, что же мне теперь, забиться в нору и сидеть безгласно? Уж это совсем ни к чему.