На империалистической войне (Горецкий) - страница 2

— Встать! Смирно-о!

Все вскочили, вытянулись, окаменели. Показался высо­кий и будто задумавшийся о чем-то офицер, с усами и под­стриженной бородкой.

— Здорово, братцы! — сказал он тихим и гнусавым го­лосом.

— Здравжлав, ва-скродь!!! — рявкнули во всю мощь и все в одно слово.

Фельдфебель, будто читая по книжке, отдал рапорт и доложил обо мне. Командир как-то недовольно то ли пре­небрежительно повел головой в мою сторону.

— Здравствуй!

— Здравствуйте!

У всех это вызвало смех, а у фельдфебеля и досаду. Хотя я был еще в штатской одежде, но для них такой ответ коман­диру был смешон и нелеп.

— Ты православный?

— Православный.

— Остричь и выдать обмундирование! — скороговор­кой приказал он, уже не глядя на меня.

— Слушаюсь, ва-скродь! — отчеканил фельдфебель, и оба вышли из канцелярии на oбxoд батареи. В канцелярии все повеселели и заговорили.

Поместили меня в одной палатке с другим вольноопре­деляющимся, по фамилии Шалопутов, каким-то шепеля­вым и, видно, глуповатым юнкером, списанным из военной школы в батарею то ли за неблаговидные поступки, то ли за неспособность к наукам. И на первых порах моей служ­бы, живя с ним вместе в одной тесненькой палатке, труднее всего мне было терпеть его манеры и болтовню. Вечно он или жрал, забрасывая в свое огромное пузо, как в бездон­ную пропасть, колбасу, сало и ситный хлеб из батарейной лавчонки, или молол всякую чушь. Вот однажды правит он бритву, чтобы поскрести свою жирную и всю в красно­гнойных прыщах шею; как-то ухитрялся он это делать: сам себе намыливал шею, брил, и даже без зеркала. Я лежал на койке и читал воинский устав. Косолапый, потный, подхо­дит он ко мне на своих коротких ногах-тумбах, вертит надо мной отточенную бритву и шепелявит:

— Какая оштрая бритва! Глядиче, серый, бритва на ячь!

«На ять» — его любимое выражение, а «серым» он на­зывал меня, как новобранца.

Не успел я и краем глаза взглянуть на его пальцы- обрубочки с приплюснутыми и загнутыми коготочками, как бритва выскользнула из них и упала мне на грудь у самой шеи.

Если я перечил ему в чем-нибудь, он без тени шутки гово­рил мне: «Вы еще серый, а я старый юнкер и ваш старший». — «Ну и что?» — «А то, что вы не солдат, а индюк, потому что все время думаете о чем-то, как индюк... Черт вас знает, о чем вы думаете». Когда я покупал ему колбасу и ситный хлеб, он становился более любезным, меньше матерился, так как я этого очень не любил, и наставлял меня: «Бросайте, коллега, свою интеллигентность! Знайте, что из интеллигента солдат, как из грязи пуля». Ругался он тихим голосом, но так омерзи­тельно, что я думал — никто больше в бригаде так не умеет. Однако я ошибся. На второй или на третий день моего пре­бывания в лагере услышали мы крик на главной дорожке пе­ред палатками. Выбегаем... Маленький, с красным носиком, но с пышными и от уха до уха бурыми усищами, форсистый офицер нещадно распекает солдата нашей батареи. А руга­ет такими пакостными словами и так их комбинирует, что куда там глупому Шалопутову... Солдат стоит, вытянувшись в струнку, и молчит, — молчит, будто онемел, только таращит глаза и тянется еще старательнее. Спрашиваю у Шалопутова: «Кто этот паршивый офицер? Неужели из нашей батареи?» Шалопутов с негодованием посмотрел на меня, а потом со злорадством ответил, что это — командир одной из батарей нашей бригады подполковник Гноев, лучший в бригаде офи­цер и «широкая русская натура».