Мне было приятно, что хоть командир нашей батареи не любит ругаться. Вообще, мне сразу бросилось в глаза, что он чем-то выделяется среди офицеров. Это был высокий и широкоплечий мужчина, слегка сутулый, еще молодой, но с усами и бородой, как на портретах у царя — «чтобы и внешне быть похожим на своего императора», как мне объяснил Шалопутов, по-видимому, со слов какого-то офицера. Но глаза у него — вдумчивые и грустные. Вероятно, человек с расстроенными нервами, крайне раздражительный. Я думал, что, должно быть, он высокомерен с людьми — солдатами и офицерами, — но сердце его страдает, он всегда о чем-то печалится, что-то тревожит его безотвязно. И я заметил, что хотя вся батарея очень его боится, однако тайком все посмеиваются над ним. Слышал я о его чудачествах: большой набожности, мелочной приверженности к порядку и чистоплотности. Рассказывали, что он не на шутку поссорился с одним офицером из-за того, что тот положил на его койку свою фуражку и газету.
6 июля — первый праздничный день за время моей бытности в лагере. Всех погнали в лагерную церковь. Из людей, не занятых на дежурстве, только я один сидел в палатке; благо никто мне ничего не сказал, так я и не пошел. Командир с Хитруновым (такая фамилия была у фельдфебеля) обходил палатки и услышал мой кашель.
— А там кто такой?! — грозно спросил он у фельдфебеля.
— Новый вольноопределяющийся, васкродь! — виновато ответил Хитрунов.
— Почему он не в церкви?!
— Не могу знать, васкродь, — уклонился от правдивого ответа Хитрунов, а чтобы еще ловчее выкрутиться, добавил двусмысленно: — Не захотел пойти...
Ответ можно было понять и так, что меня посылали, но я воспротивился и не пошел.
— Как это «не захотел»?! — возмущенно и зло воскликнул командир. — Почему вы не от-пра-ви-ли его?.. Делаю вам замечание, фельдфебель! — крикнул и быстро зашагал на длинных своих ногах дальше.
Мне было очень противно и тяжело. Я в это время сидел в палатке, будто арестованный, и боялся его крика. Но меня командир не тронул, а накричал на Хитрунова за его увертки — и я понял, что при всей своей нервозности он умеет думать и в людях разбираться.
Зато в другой раз он проделал со мной неожиданную для меня штуку... С утра была очень хорошая погода, но потом стало жарко и душно, а к обеду пошли по небу дождевые тучи, сразу похолодало. Я сидел в палатке и писал письмо. Вдруг примчался один наш батареец и говорит, чтобы я немедленно бежал в орудийный парк: командир меня зовет. Меня?! Удивленный, я заторопился, выскочил, не одевшись, а дождь вот-вот хлынет. Из парка все солдаты уже уходили, только у одной из пушек двое что-то делали, и над ними стоял командир. Я подбежал, и он приказал: «Стой здесь». Я стоял и смотрел, ничего не понимая, что они там делают, и боялся, что пойдет дождь. Сразу же дождь и пошел, да такой сильный... Тогда командир приказал солдатам одеться (шинели их лежали тут же), а сам не оделся и мокнул под дождем, хотя рядом на песке лежала и его накидка. Моя летняя гимнастерка за минутку промокла насквозь, а я все должен был стоять, — командир даже не смотрел на меня. Наконец он отпустил их, перекинул через руку накидку — и молча пошел из парка, опять же ничего не сказав мне. Тогда — зачем же мне стоять? — поплелся вслед за ним, правда, на некотором расстоянии, и я, пытаясь понять, зачем он меня заставил вымокнуть и зачем сам без всякой необходимости мокнул, хотя и накидка была...