Для Пруста человеческая любовь – это не одна из эпизодических ролей божественной любви. Скорее это сознательный, в высшей степени созидательный акт единения с любимым – единения, которое, овладевая этим человеком, распространяется через него на все проявления жизни. Как говорил Пруст: «Дело в том, что человек почти ничего или совсем ничего не значит; почти все – это череда эмоций и страданий; подобные несчастья уже заставляли нас в прошлом ощущать свою связь с ней…» Всякий раз, когда рассказчик смотрит на Альбертину, все его чувства – вкуса, обоняния и осязания – достигают максимума; ее он использует как средство проявления своих чувств. Она всего лишь «подобна круглому камню, на который налип снег; она – производящий центр огромного сооружения, построенного на плоскости моего сердца». Альбертина становится средством расширения его собственных возможностей – увеличительным стеклом, которое расширяет и совершенствует его чувства. Мы любим людей не ради них самих, или объективно; совсем наоборот, «мы их постоянно меняем, чтобы они соответствовали нашим желаниям и страхам… они – всего лишь обширное и неопределенное пространство, в котором укореняются наши привязанности… Для других людей это трагедия – то, что они для нас всего лишь витрины для очень недолговечной коллекции нашего собственного сознания». И это только потому, что нам нужны люди, чтобы, когда мы влюбляемся, чувствовать любовь.
Вообще, самые дорогие моему сердцу избранницы не соответствовали силе моего чувства к ним. С моей стороны это бывала настоящая любовь, потому что я жертвовал всем ради того, чтобы увидеться с ними, ради того, чтобы остаться с ними наедине, потому что я рыдал, заслышав однажды вечером их голос. Они обладали способностью будить во мне страсть, доводить меня до сумасшествия, и ни одна из них не являла собою образа любви. Когда я их видел, когда я их слышал, я не находил в них ничего похожего на мое чувство к ним, и ничто в них не могло бы объяснить, за что я их люблю. И все же единственной моей радостью было видеть их, единственной моей тревогой была тревога их ожидания. Можно было подумать, что природа наделила их каким-то особым, побочным свойством, не имеющим к ним никакого отношения, и что это свойство, это нечто, напоминающее электричество, возбуждает во мне любовь, то есть только оно одно управляет моими поступками и причиняет мне боль. Но красота, ум, доброта этих женщин были отъединены от этого свойства. Мои увлечения, точно электрический ток, от которого мы вздрагиваем, сотрясали меня, я жил ими, ощущал их, но мне ни разу не удалось увидеть их или осмыслить. Я даже думаю, что, увлекаясь (я не имею в виду физического наслаждения, которое обычно связано с увлечением, но которое не порождает его), мы обращаемся как к неведомому божеству не к самой женщине, а к принявшим ее облик невидимым силам. Нам необходима не чья-нибудь, а именно их благосклонность, мы добиваемся соприкосновения именно с ними, но не получаем от него истинного наслаждения. Во время свидания женщина знакомит нас с этими богинями, но и только