- Нету, - говорит, - тетонька, никого не бывало: только две девушки да твоя Марфа - только и было.
Разбудила я стариков, потолковали мы с ними, погоревали, поохали, не знаем, что такое; обежала я все другие избы по деревне - нет нигде, нигде и не бывала. Протосковала я всю ноченьку, а на другой день, делать неча, пошла в усадьбу к управителю, заявила ему.
- Как бы, батюшка Егор Парменыч, хоть бы ее поискать, - говорю.
- Где-ста мне ее тебе искать! Много вас у меня! Ищи сама, как знаешь.
И говорить больше не стал.
Так, кормилец, опосля того пропала да пропала. Все-то ноженьки отбегала, ищучи ее и по селам и по деревням, все леса, почесть, выходила ни слуху ни духу ниотколе нет; так и положила, что сделала над собой что-нибудь! Теперь вот дело прошлое, в те поры никому не открывалась, а на сердце все держала, что это от побои моих и побранки с ней приключилось. Прошло таким делом времени много; от тоски да от маяты стала и сама еле ноги таскать... Взяла я себе для охоты сироту-девушку: сидим мы с ней вечерком; я на голбчике лежу, а она прядет. Слышу я, кормилец, в сенях что-то стукнуло, словно кольцом кто брякнул.
- Кто это, - говорю, - Палагеюшка, выдь-ка, глянь: ровно случится кто.
- Это, - говорит, - баунька, овцы!
- Полно, - говорю, - какие овцы! Выдь, погляди: не съедят.
Засветила она лучину, пошла и опять вбежала сейчас в избу.
- Баунька, - говорит, - у нас кто-то в сенях лежит.
- Так ты бы, - говорю, - окликала.
- Нет, баунька, я боюсь.
Слезла с голбца, пошла сама: глянь, моя Марфушка лежит плашмя поперек сеней. Заголосила я, завопила, бросилась к ней, притащила ее в избу, посадила, стала расспрашивать - ничего не бает, только руками показывает, что молвы нет. Я было ей, чтобы поужинала: молочка было налила, яишенку сделала, - только головкой мотает, а самоё так и бьет, как на пруте. Уложила я ее, родимый, на печку, окутала еще сверху и всю ночь над ней просидела. Похудела, голубушка, так, что и не глядел бы! Ну, думаю, воля божия; были бы кости, а мясо будет; хоша, по милости божией, жива осталась!.. На другой день спроведали наши мужики, стали ко мне находить, спрашивают и говорят мне так:
- Ты, - говорят, - Аксинья, девку не балуй, а накажи ее миром, чтобы другим повадки не было.
- Ну-ка, кормилец, каково мне было слушать эти их речи!
- Братцы-мужички, - говорю я им, - против мира я не спорщица и не потатчица моей дочке, кабы она была здорова, и кабы я доподлинно знала, что она худое что сделала.
Вдруг наезжает сам Егор Парменыч. Узнал он мое дело и говорит: