Большая вода (Чинго) - страница 51

Когда я кончил читать, с души Трифуна Трифуноского упал камень.

— Как ты сейчас, Лем, — спросил он, вздыхая, — успокоился немного?

— Да, — ответил я, — мне сейчас полегче, Трифун Трифуноски.

— Слава Богу, — сказал он, — то есть, а как наши глазки?

Признаюсь, я призадумался над этим вопросом, не понял его, но надеюсь, дал вполне правильный ответ. Я сказал, глядя на него вытаращенными глазами:

— Они опять увидят солнце, Трифун Трифуноски!

— Ну и прекрасно, Лем, — сказал он искренне, видно было, что он счастлив, — у меня сердце радуется, что к тебе вернулось зрение, мальчик, а сейчас давай проанализируем, Лем.

Мы пламенно поглядели друг другу в глаза. Будь я проклят, пламенно.

— Ну что тебе сказать, Лем, — начал он осторожно, — ты и сам видишь, бедный Лем, это страшно, ужасно! Нельзя так думать, это все чистые фантазии, Лем. Бесплодные, ядовитые, смертоносные. Все это беспредметно, Лем, нет никакой цели. (Будь я проклят, цели). Давай проанализируем слово за словом… Странно, Лем, очень странно, мой мальчик, что ты всю ночь впустую, просто так, как последний дурак, бесцельно смотрел на воду, какое удовольствие ты нашел в этом, приятель? У меня мурашки бегут, как только я подумаю, что могло с вами случиться из-за такой никчемной глупости. Какая может от этого быть польза, кроме, конечно, того, что можно наверняка продрогнуть до костей. Готов поспорить, что ты замерз, да и у твоего братца, которого ты, Лем, повел на утес, у этого несчастного тоже, наверное, зубки стучали, так ведь, Лем?

— Да, Трифун Трифуноски, правда, холодно было, — признался я.

— Ну вот, — он говорил мягко, воспитывая, как родитель, — вы натерпелись такого страха среди черных волн и пугающих птиц, и все зазря! А второе, Лем, и самое страшное, в твоем произведении ясно видна совершенная бесчувственность. Ты хоть на миг подумал бы о миллионах голодных, о миллионах страждущих, о миллионах, утопающих в крови, о твоих несчастных братьях; как у тебя, парень, совести хватило спокойно сидеть на том утесе в свое удовольствие. Где твоя клятва, Лем, комсомольская мораль, человеческий дух? Ты повел себя как эгоист, совершенно буржуазно, не думая о классовой борьбе пролетариата… Печально, Лем, — благородный Трифун Трифуноски тихо начал подкапываться под меня со всех сторон.

— Мне стыдно, — сказал я и расплакался, тогда я признался ему, что у меня нет никакого дара, что я ненавижу стихи, романы и тому подобное, признался, что это была минута безумия, темноты и боли, и что это была себялюбивая крошечная боль всего лишь одного человека, одного незначащего человека. Будь я проклят, именно, всего лишь одного человека.