- Писать, я думаю, везде все равно, - заметила Настенька.
- Нет, не все равно: здесь, вы сами знаете, что я не могу писать, возразил с ударением Калинович.
Тем на этот раз объяснение и кончилось.
Генеральша в одну неделю совсем перебралась в деревню, а дня через два были присланы князем лошади и за Калиновичем. В последний вечер перед его отъездом Настенька, оставшись с ним вдвоем, начала было плакать; Калинович вышел почти из себя.
- Что ж вы такое хотите от меня? Неужели, чтоб я целый век свой сидел, не шевелясь, около вашей, с позволения сказать, юбки? - проговорил он.
- Я не хочу и не требую этого; оставьте мне, по крайней мере, право плакать и грустить, - отвечала Настенька.
- Нет, вы не этого права желаете: вы оставляете за собой странное право - отравлять малейшее мое развлечение, - возразил Калинович.
- Бог с тобой, что ты так меня понимаешь! - сказала Настенька и больше ничего уже не говорила: ей самой казалось, что она не должна была плакать. Калинович окончательно приучил ее считать тиранством с ее стороны малейшее несогласие с каким бы то ни было его желанием. Чтоб избежать неприятной сцены расставанья, при котором опять могли повториться слезы, он выехал на другой день с восходом солнца. Дорога сначала шла ровная, гладкая. Резво и весело бежала бойкая четверня, и легонький, щегольской фаэтон только слегка покачивался. Утренний воздух был сыроват и свеж. Солнце обливало розовым светом окрестность. В стороне, на поле, мужик орал, понукая свою толстоголовую лошаденку. На другой стороне дороги лениво тянулось стадо коров. В деревнюшке, на полуразвалившемся крылечке, стояла молоденькая хорошенькая бабенка и зевала. Чу! Блеют овцы. Наносится, вероятно из города, благовест к заутрени. Рябит и волнуется выколосившаяся рожь, и ярко зеленеет яровое. В небольшом перелеске, около дороги, сидит гриб, и на краю огнища краснеют две - три ягоды земляники. С крутой и каменистой горы кучер затормозил колеса, и коренные, сев в хомуты, осторожно спустили. Смиренно потом прошла вся четверня по фашинной плотине мельницы, слегка вздрагивая и прислушиваясь к бестолковому шуму колес и воды, а там начался и лес - все гуще и гуще, так что в некоторых местах едва проникал сквозь ветви дневной свет... Дорогу почти сплошь стали пересекать корни дерев, и на несколько сажен тянуться покрытые плесенью лужи. Но посреди этой глуши вдруг иногда запахнет отовсюду ландышем, зальется где-то очень близко соловей, чирикнут и перекликнутся уж бог знает какие птички, или шумно порхнет из-под куста тетерев... Все это Калинович наблюдал с любопытством и удовольствием, как обыкновенно наблюдают и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые люди, и в то же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну, и так как ничто столь не располагает человека к мечтательности, как езда, то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: "Что если б княжна полюбила меня, - думал он, - и сделалась бы женой моей... я стал бы владетелем и этого фаэтона, и этой четверки... богат... муж красавицы... известный литератор... А Настенька?.." - задавал он вдруг себе вопрос, и в воображении его невольно возникал печальный образ бедной девушки, так горячо его поцеловавшей и так крепко прильнувшей к его груди в последний вечер... Автор берет смелость заверить читателя, что в настоящую минуту в душе его героя жили две любви, чего, как известно, никаким образом не допускается в романах, но в жизни - боже мой! - встречается на каждом шагу. Настеньку Калинович полюбил и любил за любовь к себе, понимал и высоко ценил ее прекрасную натуру, наконец, привык к ней. Но чувство к княжне было скорей каким-то эстетическим чувством; это было благоговение к красоте, еще более питаемое тем, что с ней могла составиться очень приличная партия.