А разговор уже свернул на другую тему.
— Бабушка сказала, что ты копишь деньги на машину, — улыбнулась мама. — Ну, покажи свою копилку!
Я испугался, что у меня сейчас отнимут найденные мною в магазинах деньги, я смотрел на бабушку с мольбой и укором: зачем выдала, почему не заступается за меня? Но мама достала кошелек и сказала многообещающе:
— Честное-пречестное слово, что я подарю тебе в твою копилку самую большую монету, какую мы с тобой сейчас найдем в кошельке!
Я обрадовался, побежал за гипсовыми собачками. Потом мы с мамой заглянули в пахнущий дерматином кошелек и…
— Вот! Вот самая большая монета! Ты обещала!
Я выхватил двумя пальцами огромный рублище с отрубленной головой дедушки Ленина (я был уверен тогда, что слово «рубль» придумали потому, что на нем — отрубленная голова эта была).
Мама заметно растерялась.
— Нет, это не монета, я совсем другое имела в виду… Это слишком для тебя, Саша, нет, нельзя.
И забрала у меня рубль.
Я испытал тогда сильное потрясение. Да, я знал, что мама обманывает людей, но — чужих людей, например, свою начальницу Олимпиаду Васильевну, когда чокается с ней рюмками «за дружбу», а потом, когда та уйдет, смеется над ней или говорит, что Олимпиада Васильевна «положила глаз» на папу. Или едко шутит про редакторшу, что она — «безмужняя, беспартийная и беспардонная».
А сейчас она обманула меня, а я ей поверил! «Попу сдачи — нет отдачи», — крутилась в голове дурацкая присказка. И еще одна: «Рыбка плывет, назад не отдает».
— Рубль это рубль, а не монета, он ведь бумажный, а этот рубль просто такой сделали, из железа, — объяснила мне мама. — Вот двадцать копеек, положи в свою собачку, у тебя ведь там таких больших денежек нет, наверно…
— Есть у меня, там полно таких, — буркнул я. — Там уже три рубля двадцать три копейки.
— А сейчас сколько? — поощрительно спросила мама.
— Три рубля сорок три копейки. Не хочу в детский сад. Хочу с бабушкой.
… Рано утром мы втроем шли куда-то по направлению к горсаду.
Я семенил и плакал, и ни мама, ни бабушка не понимали, почему я плачу.
— Ножки жмет? Узел перетянули на подбородке? — спрашивала то бабушка, то мама.
По их убеждению, страдать я мог, только если мне больно или я хочу есть или пить, для других страданий я еще слишком мал, не дорос еще, и душа у меня болеть не может, ибо она еще только отрастает, душа-то, и когда она у меня отрастет и заболит — это еще дожить надо.
На деревьях еще была желтая листва, а кое-где — и зеленая, но бабушка сказала, что на улице ветер, и, желая выказать перед мамой свою чрезвычайную обо мне заботу, предложила надеть на меня цигейковую шубку.