Мужики вздыхали, чесали в затылке — мол, оно конечно, обманывает Райка, знамо дело — куркулиха. Так ведь и в магазине обманывают, не так, что ли? Нету в водке сорока градусов, давно уж… А райкин самогон худо-бедно «забирает», вот и хорошо. И дешевле он.
Тетя Рая каким-то образом узнавала про эту бабушкину агитацию, даже говорила иной раз:
— Ты вот, Оля, отваживаешь мужиков ко мне за самогонкой ходить, а они все равно ко мне идут. Чего ты об алкашах беспокоисси, им все равно, что пить, им лишь бы жгло, они и йоду выпьют, и одеколону, еслиф приспичит.
Но не особо-то куксилась на бабушку тетя Рая, не шибко серчала. Понимала, что самогонку гнать стыдно, а пить — не стыдно, и агитировать против самогонки — тоже не зазорно. Она свыклась с постоянным чувством вины перед соседями, притерпелась к тому, что ее не любят, причем не любят правильно, поделом.
И к ожиданию бед и напастей попривыкла тетя Рая. Все-таки боязно было ей гнать самогонку — мало ли что, а ну как скажут участковому привлечь ее, начальство есть начальство. Вдруг для отчетности какой-нибудь понадобится посадить самогонщицу. И посадят.
Что говорить, не больно-то весело жить с такими мыслями. Да и угорала она от сивушных паров, жалилась бабушке на боли и жар в голове, на давление в крови.
Но зато свои шестьдесят рублей получки дядя Витя выдавал тете Рае исправно и сполна — за вычетом упаковки «Беломора». Он караулил вечно грустных лошадок в соседней с нами хозчасти. Там было с дюжину, а то и больше, рабочих кобыл, да парочка жеребцов или меринов — я не знал тогда про их отличия. Эта городская тягловая сила содержалась в дореволюционных еще стойлах, почерневших от времени и сырости. Все лошади, как одна — гнедые, молчаливые, ни разику не слышал я конского ржанья со стороны хозчасти.
Появилась как-то единственная белая кобылка с грязно-серыми пятнами, ее называли чубарой. И меня бабушка называла чубарым, а не чумазым, когда я, бывало, приду домой, извазюканный в лужах и — золой от костра изгвазданный.
— А ноги-то, ноги! — причитала бабушка, стаскивая с моих голых стоп разбухшие сандалии. — Собаки жрать не станут. Как мазепа!
Я не спрашивал, что значит «мазепа», для меня было ясно, что это измазанный человек, «мазюля», а бабушка к тому же стращала, что, мол, самых отъявленных мазеп, которые — оторви да брось, черти в аду коптят всем скопом, и потому они там ходят все в саже[2]. Я легко мог представить, как смешно выглядит в аду измазанный сажей человек, ведь в холода, по утрам, сажей были измазаны бабушкины руки и даже лицо, она тоже становилась мазепой — после того, как, дождавшись, пока в печной утробе наконец-то погаснут «синенькие огоньки», закроет заслонку и вынесет во двор дымную головню, а потом выгребет золу в негодное ведро без ручки.