И, наскоро простившись, — ушел.
Провожать меня на вокзал пришли мать и Юра — мой двоюродный брат. На минуту отлучившись в буфет, мы выпили с ним — «по отходной». Здесь я вкратце рассказал Юре о последних моих злоключениях. И вспомнил странную фразу прокурора Никульшина. «Что она означает? — спросил я. — Как ты думаешь?» И Юра, подумав, сказал:
— В общем-то, нечто подобное я уже слышал. Сейчас действительно становится немного легче… И знаешь, почему?
— Ну?
— Потому, что Хозяин — почти уже не у дел…
— То есть как это, не у дел?
— Он болен, понимаешь? И с каждым днем ему все хуже. И в верхах, в связи с этим, царит растерянность. Там же ведь — много сложностей! Это вовсе не такой монолит, как принято считать. Старик был там — как шампур в шашлыке. А теперь шампур этот гнется, ломается… Ну и шашлычок тоже уже не прежний. Начинает сыпаться, становится зыбковат.
— Откуда ты это все знаешь?
— Мы, брат, здесь многое знаем! — сказал, сощурив глаз, Юра. — У меня есть друзья — журналисты из «Правды», из «Известий», они иногда рассказывают интересные вещи… Журналисты — народ пронырливый. Да, кстати! — спохватился он, что-то вспомнив и начав торопливо шарить в карманах. — В связи с тобой… Где-то в Сибири, на Ангаре, работает журналистом один парень. В общем, способный, недавно окончивший Литинститут. Так вот, есть к нему письмо. В письме этом речь идет о тебе! Написал его…
— Кто?
— Гриша Поженян. Поэт. Общий наш друг.
— А-а-а, — вспомнил я, — это тот одессит, которого я у тебя встречал! Такой с усиками, слегка приблатненный.
— Вот именно, — усмехнулся Юра. — Но поэт он хороший. И к тебе тоже хорошо относится. И дает в письме самые лестные рекомендации. И он просил передать тебе это письмецо. Поступай с ним как хочешь, как сочтешь нужным! Хочешь — отправь по почте, хочешь — явись по адресу сам… Во всяком случае, в Сибири у тебя, считай, уже есть зацепочка!
Юра говорил и одновременно шарил в карманах, искал письмо… В конце концов нашел. Сунул мне в руку плотный конверт. Я взял его. И вдруг рука моя дрогнула, ослабла.
Я смотрел в этот момент не на конверт, а поверх его, в окно буфета. Там, за окном, — мне внезапно почудилось, — мелькнул силуэт Наташи…
И, забыв обо всем, я скомкал письмо; не глядя, сунул куда-то в карман. И бросился к выходу, задевая столики, расшвыривая встречных.
Я выбежал на перрон и встал, озираясь. Вокзал гремел; он был насыщен звуками и движением. Ночная мгла не лежала здесь плотно, а рвалась и зыбилась, перемежаемая вспышками света, отблесками множества огней. И в этих огнях текли и крутились людские толпы. Они текли мимо меня, и я разглядывал их жадно и пристально. И искал в этом скопище одну только фигуру, одно лицо — с черной челочкой, чуть вздернутым носом и завитком над ухом, и переброшенной через плечо косой… Искал и не находил его. И понял, постояв у дверей буфета: Наташи нет. И не было. И не будет! Она уже не придет! И еще я понял — отчетливо, с мучительной ясностью: весь этот день, пока я ходил, улаживал дела, улыбался и выпивал, — я в действительности жил только ею одной, был как бы болен ею. Я постоянно помнил о ней и хотел ее, и ждал. Ждал — несмотря ни на что, забыв обо всех моих обидах, наивно веря в случайность, в счастливый возврат…