— Фертиг! — заключил он и стукнул ладонью по столу, словно прихлопнув муху. Это немецкое слово всегда означало у Скалки решимость, готовность действовать, наступать или посбавить с кого спеси. Завтра, в субботу, он пошлет двоих переодетых пилигримами дельных ребят, пусть-ка они сами побывают в воскресенье на «мужицкой литургии». Там видно будет, милостивый государь, как обернется дальше дело, как поступить с этим слишком уж умничающим Юрковичем.
10
Воскресенье. Отец пошел в церковь, потому что там можно увидеться с людьми. Иосиф и Зося убежали к соседям играть, и мы с мамой остались одни дома. Я попас скотину и теперь имею право немного отдохнуть, а лучший мой отдых — дневник. Мама, склонившись над колыбелью, поет над заболевшим Петрусем (ему всего два месяца) песенки так задушевно, что я заслушался и писать было перестал.
Ай люляй мі люляй,
Мос мале дитя,
Піду я ти в Дунай
По зелене квіття.
Я притворяюсь, что пишу, а на самом деле лечу мысленно за маминой песней и хочу представить себе Дунай, где мама обещает нарвать Петрусю цветов. Дунай! Сколько о нем песен на селе поют! Широкий он и глубокий или, может, как Сан, то ласковый и тихий, а то, как старый бес, сердито рушит берега.
Люляй же мі люляй,
Сиві очка стуляй,
Сиві, як голуби,
Мос дитя любе.
Спросить бы маму, она и мне такие песни пела? Под такую песню глаза сами закрываются. Я бы закрыл, притворился, что сплю, а сам слушал бы дальше…
Люляй же мі люляй,
Колишу тя руком,
Як ти мі виростеш,
Пидеш за науком.
Я печально улыбнулся. Хоть бы Петрусю та наука не была так горька, как моя. Петрусь сейчас ничего не понимает, ему лишь бы сиси насосаться, а подрастет, натерпится из-за этой науки. В конце концов, все можно перенести, перетерпеть, лишь бы только шкафа не опрокинул. За шкаф его исполосуют так, что не захочется и тех панских наук…
А будеш ся вчило
Дрібного писання,
Будеш споминало
Мого колисання.
У меня навертываются на глаза слезы. Почему столько тоски в мамином голосе? Разве ей не приятно, что у нас уже не курная, а такая же, как у всех, хата — с трубой, с белым потолком, не ест глаза дым? И фундамент новый, и рамы, и чистая боковушка, которой раньше не было. Я догадываюсь, маме очень тяжело: дома маленький Петрусь, а ей надо и в поле поспеть, и с коровой управиться, и поесть нам сварить.
Мама смолкла, в хате стало тихо. Теперь я могу взяться за дневник.
«24 июля 1914 года. Самым любимым нашим развлечением было хоровое пение под старой, посаженной еще дедом грушей. Сходились мы на спевку под вечер, чаще всего в субботу и воскресенье. Я привык в бурсе к спевкам и кое- что кумекал в нотах, у меня даже скрипка была, купленная на деньги, присланные мне в Бучач из Америки самым младшим братом отца. В бурсе воспитатель заставлял петь «Боже, царя храни», а здесь можно было петь народные песни — наши, лемковские, и те украинские, которые неизвестно кем и когда были занесены к нам в горы с востока. Суханя любил заунывные, Гнездур — збойницкие, и каждый из них заводил ту, которая ему больше нравилась. Хористом мог стать любой, кто любил петь, был бы голос. К нам приходили и близкие соседи, и те, кто жил далеко, — парни и девчата. А вокруг хористов толпились полукругом родители. Они слушали песни и горделиво переглядывались — вот, дескать, какие у нас дети! Вместо озорства за песни взялись.