Судьба на плечах (Кисель) - страница 210

Целуешься как молнии бросаешь… не сам ли Громовержец? Он не обжигает так… ах, в шлеме… неудобно… ничего, так даже интереснее… да, сюда… невидимка…

Холодные капли скользят по золотистой коже – воды Леты-забвения; вода забвения сладкая: припадешь – унесет, куда пожелаешь, сотрет мучительные вопросы, от которых хотел избавиться, закружит в водовороте вздохов, все расставит по местам, на все ответит…

Я знаю, почему теней так тянет к Лете.

Я знаю, почему ее воды опасны для живых.

Для живых забвение, хоть и целительно, но постыдно: бездействием, уходом от реальности, разрывом связи с окружающим миром. Это – как если бы тонущий в море перестал бороться за жизнь, разжал пальцы и с блаженной улыбкой ушел в глубину, надеясь перед смертью пережить все что было лучшего. В забвении, как в Элизиуме, закольцовывается в блаженстве время, прошлое сливается с настоящим, по кругу плавают отрывки прозрений, перемешанные с клочками памяти, фразами, тяжелым, дурманным, наркотическим наслаждением…

Забвение все смешивает, все смазывает и притупляет. Забвение пахнет дурманом, сладостью, свежестью, забвение слегка царапает кожу спины, гудит в висках полным ульем, заливается птичьим пением над головой: «Твоя! Твоя!» тут же всплывает: «А какая разница, царь мой? Я – твоя жена. Я – твоя…»

Молчун какой… так… ничего… не скажешь?

«Ты молчишь даже во время любовного пика. Только смотришь, но в твоем взгляде больше…»

Что больше? Ничего больше, больше – уже ничего, мысли мешаются, путаются волосы – не черное с серебром, не черное с бронзой… Черные с прозеленью волосы, которых теперь не видно, черным с прозеленью бывает море, когда оно вконец разойдется в буре – так и затягивает на дно, в омут, в забвение, забвение мурлычет, тычась в плечо: «Минта… я Минта…» подсказывает слово, которое должно вырваться из груди с последним выдохом, перед полным погружением…

И губы, покорно приоткрываясь, чтобы отдать последний воздух, – складываются в слово, рисуют имя…

«Кора…»

«Минта», шепчет увлекающий на дно водяной вихрь, но я молчу: давлюсь другим именем, проклятым, непрошенным; последний, неотданный глоток воздуха оборачивается глотком жертвенной крови, разрывающим забвение. Непроизнесенное, ненужное имя льется в грудь расплавленным свинцом, превращая кульминацию страсти в пытку…

Интересно теням так же больно, когда к ним на время возвращается память?

Эрос[1], родившаяся из Хаоса сила, за каким злом ты явилась в этот мир? Пусть бы Хаос лучше породил два Тартара.

Покров забвения расторгнут. Глупо жужжит над ухом шмель. Постукивает неподалеку по шишке белка. Похмелье страсти тяжелее, чем от вина: вязкое, утлое безразличие, которым я карал бы грешников, если б знал – как.