После 1945. Латентность как источник настоящего (Гумбрехт) - страница 139

Подобные моменты разочарования заставляли ранние надежды холодной войны казаться наивными. И именно страх показаться наивным – может быть, самый худший из подростковых страхов – скорее всего, и объясняет, почему я, как и миллионы других молодых людей, оказался готов к принятию более абстрактного (и идеологически более выраженного) мировоззрения коммунистического блока. Меня восхищало, что марксистская философия описывает себя как «научную». И поэтому я почувствовал почти что академическое обязательство вступить в Ассоциацию немецких студентов-социалистов (SDS) через день после того, как записался на свой первый семестр обучения в университете Мюнхена в октябре 1967 года. Когда бы ни представилась возможность – то есть когда бы я ни посещал хоть сколь-нибудь официальное социалистическое мероприятие, – я надевал свой единственный спортивный пиджак, потому что он выглядел серьезно и давал мне возможность нацепить красную пуговицу, украшенную чьим-то партийным профилем, который я именовал «Председатель Мао». Мы не упускали возможности фраппировать поколение родителей. И прежде всего мы хотели вызвать их на очную ставку с недавним немецким прошлым, о котором большинство не хотело говорить. В то же время я стремился к интеллектуальной ортодоксии и на любой предрассудок, который у меня был, на любое оценочное суждение, которое я выносил, мною тут же налепливался ярлык «научности». «Быть научным» означало: ты можешь контролировать будущее.

В этом смысле было именно «научной необходимостью» протестовать против американского вторжения во Вьетнам, прикладывая все усилия к тому, чтобы не замечать советской поддержки Вьетконга и армии Хо Ши Мина. Внутреннее обязательство быть частью «регулярных» демонстраций перед американским консульством в Мюнхене вытекало из тех отношений самообмана, на который мы шли. И лучшим подтверждением теории мирового заговора стал момент, когда однажды местная полиция арестовала нескольких из нас перед воротами консульства и заперла в спортивном зале гимназии. В ожидании допроса мы пели «Bandiera rossa» – гимн Итальянской коммунистической партии. (Вероятно, этот выбор мы сделали потому, что существование крупной коммунистической партии в Италии внушало нам надежду на революцию во всем капиталистическом мире.) Воображение мое – очень яркое в те годы – немедленно вызвало передо мною красочные образы самопожертвования в духе «5 мая» («Cinco de Mayo») Гойи и «Свободы, ведущей народ» («La Liberté guidant le peuple») Делакруа. Затем дверь открылась, и офицер полиции выкликнул мое имя. В моем театрализованном сознании настал «роковой момент», но то, что произошло потом, стало не более чем кратким мгновением глубокого унижения с далекоидущими последствиями. Полицейский сказал мне в лаконичной манере: «Д-р Ридль позвонил, и вы можете быть свободны». Фоном всей этой истории – что, скорее всего, типично – было нечто довольно банальное и даже бюрократическое. В Мюнхене я учился на стипендию, полученную от государственной организации Stiftung Maximilianeum; д-р Ридль был директором этой престижной организации. В то же время – что даже важнее – д-р Ридль занимал высокий пост в министерстве, курировавшем баварскую полицию. И хотя я так никогда и не осмелился спросить его об этом, я уверен, что в один прекрасный день д-р Ридль, просматривая список арестованных студентов, увидел мое имя и быстро решил, что мое пребывание в качестве «заключенного» не подходит к образу и ауре, которые предполагаются выданной мне стипендией.