После 1945. Латентность как источник настоящего (Гумбрехт) - страница 148

* * *

Через несколько месяцев после «немецкой осени», в ранние утренние часы 24 мая 1978 года, в больнице Бохума-Лангедрейера родился Марко, старший из моих четверых детей. Сделав нас родителями, это событие подарило нам с его матерью надежду самим формировать свое настоящее – настоящее, которое отличалось бы от наследия обеих семей в Испании и Германии, к которым каждый из нас был слишком привязан. Не могу вспомнить ни одного события, которое изменило бы темпоральный горизонт моего существования столь же резко и безвозвратно, как появление на свет моего старшего сына. После тех бесконечных минут, в течение которых молодой отец умирает от страха за жизнь ребенка и его матери, и когда я впервые осторожно взял на руки своего сына, я вернулся домой на грани полного истощения. Проснувшись через несколько часов, я сразу же понял, что нечто в моем существовании изменилось навсегда. Сначала я не знал, что это. Я закурил свою утреннюю сигарету – ту самую, что так хорошо активирует мозг, – и внезапно заметил, что год 2000-й почему-то начал иметь для меня большое значение. До сих пор я связывал это будущее с преклонным возрастом – а также с тревожными, но далекими предсказаниями о том, какие вызовы постигнут человечество в целом. До 24 мая 1978 года время, которое следовало за 2000 годом, было будущим вне всякой связи с реальностью, будущим в виде серого облака, будущим, которого никогда не касались мои повседневные заботы и действия. А вот в качестве отца ребенка, который вступит во взрослость на рубеже тысячелетий, я понял сразу, что будущее стало значимым будущим, – и за него, еще не имея никаких специфических целей и планов, я уже чувствовал себя ответственным. Это было пустое будущее – не будущее, которое наполняло бесформенное облако, но пустое будущее, которому придется придавать форму. Мои воспоминания того утра все еще ясны и тверды: в них нет и намека на латентность. Прошлое оставалось столь же тяжелым, что и раньше, но теперь уже оно не было моей исключительной и всепоглощающей проблемой. Не думаю, что я принял много хороших решений касательно будущего моих детей. И тем не менее начиная с 24 мая 1978 года не было ничего важнее для меня, чем надежда на то, что их будущее позволит им по-другому ощущать то прошлое, которое я унаследовал – и которое теперь они унаследовали от меня.

* * *

Прежде чем Марко исполнилось два года, я получил приглашение поехать с курсом на три месяца в качестве приглашенного профессора на французское отделение Калифорнийского университета в Беркли. Первоначально я долго боролся с мыслью о том, не предам ли я свои (не очень уже твердые) юношеские левые взгляды тем, что буду преподавать в Соединенных Штатах. Это было похоже на слабые отзвуки эха – «предсказуемого» эха 1968 года. Наконец, желание принять приглашение (то есть сочетание ученых амбиций и любопытства) возобладало. Отчасти желание это коренилось в детских воспоминаниях о дружелюбных солдатах (в основном темнокожих), чьи сыновья учились со мной в одном классе и которые относились к нам как к членам семьи, когда подъезжали на своих джипах на школьных переменах. И я отправился в Калифорнию с Марко и моей женой – и в этом было мало самообмана, поскольку я был готов признаться самому себе, что такое решение было правильным, по крайней мере для меня. Меня поразило сияние дневного света над тихоокеанским побережьем. И почти сразу же я почувствовал, что нашел место, которое по ощущению было совершенно «моим». Возможно, это произошло потому, что я решил туда ехать против самых своих, как я считал, «глубочайших убеждений», – и еще потому, что работа моя в Беркли приносила мне больше радости, чем когда-либо. И именно в Беркли я также познакомился с тем типом интеллектуальной чувствительности, название которой звучало одновременно угрожающе и многообещающе. «Деконструкция» не оставила в те годы равнодушным ни одного американского гуманитария. Можно было либо принять ее, либо отвергнуть, но никто в ученой среде не остался в стороне, затронуты были все. И в этом смысле, когда я впервые понял, что Деконструкция отказывается трансформировать прошлое в «Историю», я был – как водится – скандализирован; но втайне я чувствовал облегчение.