Просветленный хаос (Хазанов) - страница 111

«А ты, бабушка, между прочим, заблуждаешься, никто его не распинал, зачем его распинать».

«Зачем же ты его прогнал, он, говорят, здесь ходил».

«Это ты стихи имеешь в виду?»

«Какие такие стихи?»

«Удручённый ношей крестной всю тебя, земля родная».

Жизнь продолжается, слава-те, Хосподи, дело идёт, и мама по-прежнему стоит у плиты, несмотря на то, что её тоже нет в живых. А там народ сгрудился на тротуаре, тут же и участковый Гаврил Степаныч, — «здоро́во, сержант», — «здравия желаю, таа-ищ капитан!», а у самого в руке уже пирожок, зубами — хвать! — некогда нам тут лясы точить, служба зовёт! Милиционер удалился ко всеобщему облегчению. день продолжается, мы ещё живы, Оля, прошлое не возвращается, о нём молчок, и человек с крестообразным снарядом никогда не вернётся, воскреснет только грядущее. Всё та же обыденная жизнь влачится, одна и та же, вечная, как сама вечность, и нескончаемый, незабвенный тянется день припозднившейся солнечной осени, сметает с улиц память, отменяет смерть.

«Ты куда собрался, Арончик, посиди ещё» — «Мне пора, бабушка, до свиданья». — «Да кто тебя гонит. Небось Гаврила, дубина стоеросовая. Говорила ему оставь жида в покое, чего ты к нему привязался. Он тебе сапоги починит. Сиди, Арончик. Куды тебя несёт?».

Гремит трамвай, маршрут всё тот же: проспект Чайковского до вокзала. Сапожник стоит, поставив мешок с заказами у ног, на площадке вихляющегося прицепа, едет к себе в Ершалаим.

Глава IV

Играй, скрипач вечности, исполняй свои визжащие, тянущие за дущу вариации на заданную тему. В который раз, просыпаясь, я вспоминаю о том, что я. ещё жив и как будто здоров, и поднимаюсь с затёкших колен. Подбираю и встряхиваю подстилку. Туман окутал кресты и деревья, предвидится ясный день. Но утро испорчено для меня, доцент Журавский сидит на скамейке, ждёт; чего доброго, так и проторчит здесь всё утро — пока не сомкнутся за нами створы ворот. Зуд ревности терзает меня и требует его расчёсывать, подстрекает, кормит новой пищей воображение, я готов растерзать и моего соперника, зуд нестерпим, удовлетворять его становится всё больнее, чужая страсть обуревает меня, казнит меня, не надо мне ничего объяснять, я и так знаю, как это у них — у вас с ним, Оля! — происходило. Как он там, в отделении, на дежурстве, — преподаватели вуза дежурят наравне с ординаторами, — поджидал тебя в запертом кабинете заведующей отделением. Обнимал, обладал тобою — сознайся, бормочу я, впиваясь глазами в твои глаза, ведь было так, уговорил тебя, и ты поднялась и вышла в своей к рубашонке ночью, и вы лежали, содрогаясь, на диване в кабинете заведующей, и ты тихонько стонала, ты боялась, что кто-то услышит, а вернее, боялась «последствий», а он вынул пакетик, и ты сама, о, проклятье, горе мне, сама надела ему своими тонкими пальчиками. Было, было! Не зря же он сидит каждое утро на скамейке. Ты уже… осмелюсь ли выговорить, уже принадлежала кому-то, ты согласилась, чтобы тебя насиловали, сознайся… Зачем ты скрывала от меня? А он, неужели он, кандидат наук, не знает, что оргазм, опять приходится произнести это ужасное слово, опасен для твоего сердца? Что вы там слышите, доктор, спросил он. Что я слышу, Господи… Аритмию, пресистолический шум. Живое сердце Оли бьётся в граните.