В Нининых глазах вспыхнул протест.
— А если она его разлюбит? «Он разлюбит, он разлюбит». А она — что? — не человек. Может, как раз она возьмет и разлюбит.
— Это на нее тоже похоже, — неожиданно согласилась Полина Ивановна и улыбнулась, будто что вспомнила.
После разговора в подсобке Лиза вернулась в коровник с таким лицом, что доярки тут же обо всем догадались. Никто не подошел к ней, даже те, кого разбирало любопытство. Лишь посматривали в ее сторону да сочувственно переглядывались между собой. С одной стороны, надо бы подойти, сказать: «Не горюй, девонька, все уладится», а с другой — что уладится? Никто не докладывал, о чем говорили между собой Лизавета и Полина Ивановна. Но и без того догадались. Уладится ли? Лиза человек справедливый, работящий. Но доведись кому из них Саша Петраков сыном, пожелала бы ему мать такую невесту? Любовь любовью, но ведь и двое детей, родившихся от другой любви… Их растить надо, то есть работать на них и душой и руками. Какой же у Саши любовь должна быть, чтобы перекинулась она и на детей, чтобы, как на родных, хватило ее? И не только сейчас, а и потом.
Лиза заканчивала дойку, когда Саша подошел к ней. Проверил крепление на патрубке, потоптался, ожидая, что она скажет. Лиза улыбнулась ему, но глаза от улыбки не дрогнули. Такая в них застыла обида, что Саша вдруг почувствовал, как сердце у него сжалось и впервые заболело не своей — чужой болью.
— Что она тебе говорила?
— Нельзя нам с тобой.
— А ты что сказала?
— Можно.
В тот вечер Саша впервые открыто пошел к Лизавете.
— Сегодня останусь у тебя, — сказал он, — все и так думают, что я тут живу.
— Нет, Сашенька, ни сегодня, ни завтра… Это пока мой дом.
— Но ведь все думают…
— Пусть думают.
Он подошел к ней и уткнулся лицом в ее плечо.
Крепкие Лизины руки сжали его голову, и он почувствовал покой и тепло всей своей будущей жизни, в которой будет этот дом, их любовь, их дети, те, что уже есть, и те, что родятся.
Высокий бревенчатый дом с голубыми ставнями стоял в конце нашей улицы, у самого оврага. Овраг был небольшой, но глубокий, зимой до краев засыпанный снегом. В большие морозы ставни не открывали, но дом с голубыми заплатами вместо окон все равно казался зрячим. Каждый раз, приближаясь к нему, я чувствовала, что пересекаю какую-то черту и вхожу в новую жизнь. В той жизни, которую я покидала, была война, там была узкая комната с печкой-плитой у входа, учебники на колченогом столе и мама, глядящая на меня хмурым взглядом. Этот взгляд все отвергал: и город, в который нас занесла война, и самое войну, которой не должно было быть, и меня. Я уже будто не была ее собственностью, а принадлежала все той же войне, забравшей у нее последнее, что было, — единственную дочь. Она глядела на меня, уходящую в сумерках из дома, и, бессильная что-либо изменить, говорила: