Кожа у нее была сухой и прохладной на ощупь, губы чуть искривлены все той же издевательской усмешкой, зрачки расширены. Грудь Ленки вздымалась неровно, не от непонятного волнения, подобного тому, что охватило Губатого, а, скорее, от обычного, желания, и от каждого ее вздоха, в момент, когда ее живот касался его напряженной плоти, Пименов чувствовал, что разум отказывается работать от недостатка крови, которая потоком хлынула вниз живота. Ему хотелось разорвать ее, свалить на пол и брать грубо, как воин берет законную добычу, но он глубоко вдохнул запах ее волос, покрытых крупинками морской соли, и нежно, словно боясь вспугнуть, коснулся губами виска, щеки, маленького уха, похожего на раковинку, шеи…
– Ну, – сказала Изотова хриплым, неровным голосом, – и чего ты ждал столько дней? Что я овдовею?
Губатый не ответил. Любой ответ звучал бы глупо. Особенно сейчас.
Ее руки скользнули по его бедрам – прохладные и мягкие, поднялись по спине, погладили затылок. А потом Изотова поцеловала его в губы. Поцелуй и ее дыхание были совсем не такими, какими он их помнил. Нет, поцелуй был хорош, страстен, умел, влажен и возбуждающ. Но он был не таким, как тот, что Пименов запомнил – не первый, он не оставил в памяти следа, а последний – пахнущий подкравшимся расставанием, другой жизнью и «не случившимся». Сегодняшний же пах сигаретной горечью. Он был другим. Настолько другим, что у Лехи возникло впечатление, что его обманули. Но Ленка на мгновение отстранилась от него, в душу Пименову глянули полные доверху желанием колодцы ее глаз, и все остальное перестало иметь значение.
Они сплетались и расплетались, словно сражающиеся осьминоги, то на узкой, как карниз откидной койке, то на полу, то на ступеньках ведущей в рубку короткой лестницы. Тела их покрылись испариной – и от духоты, и от усердия, с которым они любили друг друга. В этом совокуплении было настолько мало осознанного, что никто не смог бы назвать его любовной игрой – это было похоже на яростную схватку животных, на драку за первенство; оба они были друг для друга инструментами для удовлетворения желания, а не любовниками. Они рычали, облизывая друг друга, стонали, вскрикивали, а потом Изотова задышала размеренно, словно бегунья, отсчитывающая последние шаги до финиша – стиснула его бедрами, впилась ногтями в плечи и мелко дрожа всем телом, до последней клеточки, задвигала бедрами в отчаянном, судорожном ритме, и Леха резкими и глубокими ударами заставил ее чуть приоткрыться…
Она закричала – такой крик Пименов слышал уже несколько ночей подряд, но это не охладило его, а, наоборот, только добавило сил и яростного удовольствия оттого, что он своими движениями выгоняет из пульсирующего лона само воспоминание о сопернике, его следы. Это было, конечно, иллюзией, но сладкой иллюзией. Именно на таких иллюзиях и держится мир, и Пименов, повидавший многих женщин на своем веку, об этом хорошо знал. Но в эту минуту, вонзаясь во влажный, живущий своей жизнью островок плоти, он не мог думать – он мог только торжествующе вздыматься над выгнутым ему навстречу телом, чувствуя себя хозяином, победителем, завоевателем. Как многие миллионы мужчин, берущие в ту же самую секунду своих жен, любовниц, случайных подруг и считающие, что именно они одержали победу в любовной схватке. И Губатый ошибался, как ошибались все и до, и после него – в этой битве всегда побеждает женщина, но ему еще предстояло в этом убедиться.