Она наклонилась вперед и снова ухватила Губатого, за тот самый корень, в который он, по ее словам, ушел – не грубо, а нежно так, интимно ухватила.
– Именно об этом я вспоминала, Леша, а не о соплях и слезах. У меня мужиков было, как на Жучке блох! Или чуть меньше, я не считала, но вот так, чтобы запомнилось – больше не было. И не потому, не лыбься, что ты меня качественно драл, были и покруче умельцы, а потому, что не было больше такой сладкой жары, озера не было, лодки этой сраной…
Она постепенно повышала тон, и Губатый с удивлением увидел, что ее глаза наполняются слезами, а нижняя губа, припухшая от яростных поцелуев, слегка подрагивает.
– … и шестнадцать уже никогда не было. И трахались мы не потому, что имели «задние» мысли, а просто потому, что были молоды и хотели сделать себе и другому хорошо!
– Успокойся, – сказал он примирительно. – Если честно, я тебя тоже вспоминал.
Изотова вдруг заулыбалась, тряхнула головой, отчего из уголка глаза выкатилась и побежала по щеке, оставляя влажную дорожку, крупная слеза.
– Часто? – спросила она.
– Когда было плохо, – признался Пименов нехотя. – Когда было очень плохо.
– Я когда увидела тебя, – Изотова ловко наклонилась в сторону, нащупала на верхней койке сигареты и быстро закурила. Жадно, с аппетитом – выпустив в прогретый воздух каюты струю густого, серо-голубого дыма. Ее груди качнулись перед лицом Губатого, и он увидел бегущие к подмышке белые паутинки растяжек. – Там, на пирсе, я сразу поняла, что у нас с тобой опять будет…
– А я думал, что обойдется…
– Чудак ты, мил человек! Что же в этом плохого?
– Ты была для меня воспоминанием, Изотова. Запахом молодости. Знаешь – «было время, был я весел!». Передача «Намедни», год 1992 – черно-белая картинка.
– А теперь картинка цветная? – спросила она.
Пименов кивнул.
– И это плохо?
– Не знаю. Воспоминание мешает разобраться.
– Знаешь, что Пима, – сказала Изотова жестко. – Не пойму я, действительно ты мудак, или прикидываешься? Тебе тридцать лет, а ты все еще не сообразил, что мы всю жизнь еб..м собственные воспоминания. Ты же не со мной сегодня спал, с тертой бабой сомнительной свежести, а с той шестнадцатилетней жадной писюхой, которую по сей день помнишь. И я не лысого морячка обнимала, исписанного как разделочный стол в столовке, а того, что меня…
Она махнула рукой, мол, что безнадежному объяснять, и пепел с сигареты упал на пол, на плотный ковролин.
– На этом и браки держатся, дурилка картонная. На двух-трех счастливых днях. А дальше – десятилетия кошмара, в которых нет ничего хорошего, кроме воспоминаний о тех трех днях. Как у моих папиков. У них кроме дачи и хорошей памяти ничего не осталось. И за тридцать два года семейной жизни если у них был счастливый месяц – то это рекорд. А мы с тобой и женаты-то не были…