Я спал отвратительно, кошмары терзали меня. Я метался по кровати, хрипя, рвал и кромсал ногтями простыни, пока вдруг не доносился откуда–то неведомо чей сладко увещевающий голос, и тогда приходило успокоение, я стихал. Однажды ночью я пробудился, потревоженный чьими–то быстрыми прикосновениями. Николай, склонившись в изголовье, обнимал и целовал меня, обливаясь слезами, вожделенно подставлял щеку под воображаемые ответные поцелуи.
— Пошел прочь, исчадие ада! — я с омерзением закрылся одеялом.
Николай упал передо мной на колени.
— Возьми, возьми меня с собой, о блаженный! — шептал он в каком–то экстазе.
— Куда я должен тебя взять, собачье дитя? — вскричал я одновременно недоуменно и яростно.
— Я покажу! Не гневись, не гневись, — бормотал Николай, едва ли не уткнувшись лбом в половик.
Он внезапно оглянулся, как бы ища в комнате третьего. Но мы были одни. Николай заскулил и принялся по–собачьи лизать мою ногу, которую я тотчас поджал под себя.
— Что тебе надобно? — допытывался я. — Почему ты приходишь ко мне?
— Возьми, возьми меня с собой, о блаженный поводырь! — еще долго доносился до моих ушей завораживающий иступленный, но помалу угасающий шепот.
Холодало. Заморозки секли землю, — голую, серую, сирую. Отпечатки ободов колес телеги, накануне продребезжавшей под окном, запечатлевались, казалось, навеки, как знак высшего незыблемого закона жизни — неизбежности. Я уходил по дороге далеко за город, присаживался на убеленную ледком обочину и глядел в степь, застланную пожухлыми травами
Что–то должно было перемениться в моей жизни. Я не видел ее продолжения здесь, в этом захолустье. Впрочем, так ли уж искал я то самое продолжение? Пожалуй, я ставился с таким безразличием к собственной судьбе, что оно граничило с обреченностью.
И разом с тем мои чувства были необычайно обострены, оголены — резкий запах, грубое слово, чей–то кашель, зловонное дыхание, ввалившиеся щеки, неряшливый наряд, всклокоченные волосы, беспардонное обращение, глупое девичье хихиканье и прочее, чем так богата действительность, все те мелочи, с каковыми смиряешься и не замечаешь в обыденности, вызывали мое резкое неприятие, ощущение омерзения и протест против участия в бессмысленном спектакле, называемом жизнью.
Я стал сторониться людей еще в большей мере. Пожалуй, за выключением Вержбицкого. Его рассказы о бродячих мертвецах становились в один ряд с моими представлениями об отвратной действительность.
Однажды я столкнулся лоб в лоб с таким мертвецом. Верно, он поджидал кого–то у подъезда, и когда я вышел впотьмах, не посторонился. Я задел его плечом, и он рухнул, как подкошенный, на мерзлую ноябрьскую землю. «Напился пьян», — решил я спервоначалу, не различив обезображенного лица, схватился за щиколотки — две костяшки в полуистлевшем тряпье похоронного костюма, и протянул тело по земле, с ужасом видя, как волочится пустой рукав фрака, а неестественно вывернутая рука осталась у ступеней подъезда. Я вернулся, поднял ее и положил на грудь, стараясь не заглядывать в лицо, — не удержался, глянул мельком, и тотчас сам переломился, высвобождая пищевод от рвотной каши.