Люба слушала молча, только глаза свои заплаканные длинным рукавом утирала.
Афимья Лукьяновна подумала, что вразумила девку и теперь она за ум возьмется. Но не тут-то было!
Не прошло и недели, как новые жалобны на Любу.
Афимья Лукьяновна взяла свою хозяйскую плетку и собиралась изрядно постегать неразумную девку. Да как взглянула в лицо Любы, так и отшатнулась – страшна она вдруг ей показалась.
Люба не плакала, а стояла вся бледная, куда и румянец девался, стояла с дрожащими губами; глаза ее черные, что уголья, горели. Вот-вот она сейчас кинется в ноги Афимье Лукьяновне, начнет целовать ее руки, подол ее платья, умолять, чтобы та смилостивилась, не казнила. Только нет – Люба не кинулась в ноги, а тихо выговорила: «Бить меня хочешь… не бей… не бей – хуже будет!»
И ничего она не прибавила, но и в этих немногих словах ее Афимье Лукьяновне послышалось что-то такое страшное, такое особенное, в чем она не могла себе дать даже отчета, что она, ни слова не сказав Любе и не тронув ее пальцем, ушла и повесила плетку на гвоздик, на обычное место.
С этого самого дня почти полгода Люба была тише воды, ниже травы, все исполняла, что ей приказывали: опять убирала и рядила молодых госпож своих, опять пела им песни, на брань и щипки молчала – только уж никто в доме не слыхал ее смеха, не видал ее улыбки: каменная какая-то сделалась, скучная, так что и на других даже тоску наводила.
Лизавета и Домна Ивановны окончательно ее возненавидели – она их всячески потешать должна, а от нее и слова не добьешься, иной раз просто жутко с нею; стали они от нее отстраняться, приблизили к себе других девушек дворовых, а на Любу навалили работы всякой: шитья и вязанья.
Единственная радость, оставшаяся Любе, была опять-таки подслушивание разговоров на мужской половине, разговоров о том волшебном, чудном мире, который назывался Москвою и двором царским и который она так давно полюбила.
Теперь уже многое, прежде непонятное для нее в этих разговорах, становилось понятным – она уже не смущалась перед многими словами, а разговоры в последнее время действительно становились интересными.
Сначала весь дом, даже женскую половину, облетела весть, что скончался царь Алексей Михайлович. Затем стали много говорить о всяких новых порядках, об уничтожении местничества, и старики качали толовами, не одобряли новшеств, находили, что все вверх дном начинает перевертываться в земле Русской, что не к добру это – видно, скоро светопреставление, видно, антихрист нарождается.
Но в особенности один разговор необычайно поразил Любу и поднял в ней целую бурю новых ощущений. Говорилось про одну из царевен, про Софью Алексеевну. Очень недружелюбно относились к ней перхуловские гости. Толковали они о том, что покойный царь совсем распустил семью свою, дочерей-царевен, видно, не держал в страхе Божием, и вот теперь худые дела оказываются. Вишь, царевна Софья, забыв стыд девичий, показывается перед всеми мужчинами, вступает с ними в разговоры, одним словом, ведет себя не как особа женского пола, а как мужчина.