— Постарайтесь не дышать! — с достоинством сказал гример. — Вы мне мешаете…
Михаил Михайлович закрыл глаза.
И тотчас перед ним замелькали кадры старой хроники, рисунки, офорты, репродукции, и отовсюду глядели на него зоркие, с прищуром, ленинские глаза, знакомые, удивительные черты, которые он искал, опять терял, отчаивался, искал снова — каждый день, каждый час, в напряженной счастливой и мучительной работе над образом, которая, как теперь ему казалось, продолжалась всю его жизнь.
Вот уже несколько месяцев шли на киностудии репетиции и съемки. Каждую ночь перед рассветом он ехал через темный, спящий город. На улицах было пусто, только бессонные дворники счищали снег да плыли голубые машины с надписью: «Молоко».
Сидя рядом с шофером, Михаил Михайлович придремывал, вздрагивая на толчках. Но сквозь полусон в его сознании продолжалась все та же неутолимая, бесконечная работа, словно тлел никогда не погасающий огонь.
На студии было холодно; синие, невыспавшиеся костюмерши несли кому-то на примерку бальные туалеты, похожие на огромные пирожные с кремом.
Бесконечные коридоры были запутанными, как лабиринт; только закаленные бойцы кинематографа могли в них разобраться. На дверях мелькали грозные изображения молний, устрашающие надписи: «Не прикасаться!», «Не входить!», «Не шуметь!», а в конце коридора висел плакат, на который людям суеверным лучше и не смотреть: «Выхода нет».
Но Михаил Михайлович снимался в кино столько лет, что его уже ничем нельзя было смутить. По лабиринтам студии он мог пройти даже с завязанными глазами.
Наконец он добирался до комнаты, где его ожидали гример и парикмахер. И рабочий день начинался.
Так было и сегодня.
Уже больше трех часов они работали над гримом. Когда оба они доходили до изнеможения, Михаил Михайлович просил у гримера передышки и выходил в коридор.
Он быстро шел, вынимая на ходу то карандаш, то блокнот, присаживаясь к столику, чтобы черкнуть записку, прислушиваясь к каждому своему движению. Постепенно мышцы освобождались от напряжения; руки, походка, жестикуляция — все это уже было не его, принадлежало не ему…
Потом он возвращался назад. И гример, мурлыча под нос украинскую песню, опять принимался за работу.
Дверь открылась, вошел режиссер.
Худощавый, с седыми висками и юношеской фигурой, режиссер был, как всегда, безупречно выбрит и так свеж и элегантен в своем светлом пиджаке из твида и темно-красном пуловере, будто он не встал на рассвете после бессонной ночи, а влетел в студию вместе с пушинками снега.
— Сережа… — сказал Михаил Михайлович, глядя на режиссера в зеркало. — Поговори ты с операторами, ради бога! Пусть запомнят, как мне надо голову освещать, — ведь мою форму головы никуда не спрячешь…