Пока Чубарь и Сыркин стояли да переговаривались у телеги, в лесу смерклось еще больше, однако не настолько, чтоб не видеть перед собой дорогу. Пора было трогаться в путь. Сыркин по-крестьянски поплевал себе на ладони, потер одной о другую и, как завзятый коренник, занял место в оглоблях. Сыновья стали по обе стороны от него. Втроем они подняли оглобли, к которым была привязана вожжами березовая перекладина. Старший парень вырос с отца, перекладина была ему впору. Хуже приходилось младшему, занимавшему место слева от отца, — перекладина доставала ему до ключиц, и бедняге приходилось либо висеть на ней, либо идти на цыпочках, с поднятыми руками.
Чубарь зашел сзади и тоже стал помогать катить воз, берясь попеременно то левой, то правой рукой за грядку и в то же время перехватывая то одной, то другой винтовку. Ему только непонятно было, зачем Сыркину вообще надрываться. Даже подмывало сказать об этом. Но разговор состоялся лишь утром. Сыркин сперва не придавал ему значения, наверное, невдомек было человеку, как это можно бросить на дороге или отдать кому-нибудь то, что наживалось годами!.. Тогда Чубарь более откровенно и уже почти со злостью принялся убеждать, даже насмехаться над Сыркиным:
— Ты, Хонон, со своим добром, как тот мужик милославичский: готов кататься от рези в животе, лишь бы дерьмо до своего огорода донести, хоть и в штанах.
Казалось, на Сыркина ничто не действовало, он только с тоскливой хитростью усмехался, мол, тебе легко советовать, так как у самого ничего нет за душой. Но вот он перевел взгляд на своих краснолицых ребят и вдруг сник: в глазах сыновей увидел, что те будто стыдятся его, отца, а к разговору между взрослыми прислушиваются как бы с нескрываемой надеждой… Для него это было неожиданностью, сразу что-то оборвалось внутри, даже плечи свело, как в воде при судороге, и он окончательно потерял всякую уверенность.
— Вы думаете, что я?.. Вы думаете?.. —скороговоркой, вроде оправдываясь, начал он. — Нет, я вам не Гитлер, чтоб так!.. — И вдруг Хоня преобразился, подскочил к возу и, бешено сверкая глазами, выхватил из-под лохмотьев топор с новым, не отполированным топорищем и дважды наотмашь рубанул по веревке, которой накрест было увязано рядно с домашним скарбом. Веревка отскочила, как высушенная и натянутая на колок балалайки жила. Но Сыркин на этом не остановился, еще раз замахнулся топором и швырнул его в огромный воз, напиханный перинами, подушками и всякой всячиной. Топор скользнул острием по засаленному и влажному от холодной ночи рядну, распорол его на три четверти вдоль и засел в середине по самое топорище. Сыркин ухватился руками за распоротые края рядна, изо всех сил рванул их в стороны. И вдруг над возом, над дорогой и над поляной, на краю которой они стояли, взорвалось и полетело вверх ощипанное перье, будто здесь кругом рос чертополох, который уже вызрел, и ветер, прорвавшийся откуда-то с поля, начал выдувать из чешуйчатых кувшинчиков белый пух. Между тем Сыркин не переставал беситься, потрошил и раскидывал вокруг воза узлы, котомки, ящики. Со стороны казалось, что делал он это как бы в отместку: раз хотели посмотреть, то получайте!.. Но вот в руках у него очутилась последняя котомка из всего скарба, тяжелая, будто с какими-то ребрами внутри, и тогда Сыркин вдруг опомнился, будто наконец вновь почувствовал вес и значение всех этих вещей, разбросанных по поляне. Постоял минуту в раздумчивой растерянности и неровным шагом, будто вытаскивая ноги из трясины, обошел воз и уселся спереди на оглоблю. Отходил он от бешенства долго, смотрел в землю, не поднимая глаз. А когда поднял, то сразу прикрикнул на сыновей: