Она говорила: «Прошло достаточно времени, чтобы женщина почувствовала… Несчастья мы ловим на расстоянии. Волнуемся. Какая бы она ни была, она должна знать все. И главное, сейчас ничего страшного…» И тут же думала: «Выходит, я предполагаю, что виновата женщина? Странное у меня настроение…»
…Во дворе большого старого дома все было, как в первый раз, только гуще и запыленнее выглядела зелень. И Люба… даже Люба — словно все эти долгие дни и месяцы она ждала кого-то на одном месте — играла возле садовой скамейки. Но тотчас Ольга Николаевна поняла, что девочка не играет — плачет.
Люба стряхнула пальцем со своих длинных ресниц слезы и оглянулась на шум шагов. По мгновенному взгляду девочки Ольге Николаевне стало ясно, что Люба узнала ее, вспомнила, однако вместо благонравного «здравствуйте» низко склонила заплаканно-добродушное лицо, вытянула губы и начала посвистывать.
— Я рада тебя видеть, Люба, — сказала Ольга Николаевна, будто возвращаясь к прерванному на минуту разговору. — Я часто вспоминаю твоего желтого попугайчика и незадачливого корреспондента…
Девочка не улыбнулась. Она держала сломанную пополам толстую ветку тополя, трогала проросшие корешки с крупинками почвы. Драма была ясна: наверно, посадила тополь, а зловредная дворничиха выдернула. На пальцах у девочки была видна засохшая кровь.
— Что у тебя с рукой?
— Порезалась ножиком, когда ямку копала.
— Надо же промыть, перевязать!
— Забыла.
— Мама где, дома?
— Да. Но она не разрешает к ней подходить: грипп.
— Веди меня к вам. Я перевяжу.
Они вошли в квартиру, которая сразу после прихожей странно начиналась кухней, но зато после кухни Ольге Николаевне открылось просторное помещение со столь высоким — метров пять или шесть — потолком, что Ольга Николаевна рассеянно подумала: «Как в храме».
Она посмотрела па Любу: куда дальше?
Люба подвела ее еще к какой-то двери, открыла, и Ольга Николаевна очутилась в маленькой комнатке с одним окном. Как уже было сегодня, опять все качнулось у Ольги Николаевны перед глазами, собираясь плыть и кружиться. Она подумала, что сейчас могла бы входить в другое жилье, и ей бы навстречу плыло не женское, а мужское лицо, и воздух в той комнате был бы тоже душен и сжат, как здесь, но не от болезни — оттого, что пришлось бы дышать рядом друг с другом. Она даже вздрогнула всем телом: показалось, что видит больничную койку, лежащего на ней Медведева. Ольга Николаевна остановилась, не в силах двигаться, и начала что-то говорить.
Не на больничной, конечно, койке — в домашней постели лежала молодая женщина с воспаленным лицом, на котором сухо поблескивали губы. Она повернулась на бок, чтобы разговаривать с вошедшей, и назвала себя Марией. «Очень хороша», — подумала Ольга Николаевна. Ей понравились ее светлые, чуть затуманенные глаза со странно ожидающим и каким-то нерастраченным девическим выражением, мягкий и ровный очерк лба, носа и губ, ее певучий, несмотря на болезнь, голос и особенно — волны ее волос, пролившиеся с головы на высокую грудь. Тянуло их погладить. И не только Ольгу Николаевну. Люба показывала врачу пораненные пальцы, а другой рукой делала округлые движения в сторону матери. Притом она не забывала искоса, с опаской поглядывать на бинтуемый палец.