Это было к лучшему. Зимой пол в бане обвалился, и дед, решив, что это может оказаться опасным, приказал набросать в подпол крысиного яду и засыпать его. Мне, словно выкуренному из норы зверенышу, пришлось как-то устраиваться на поверхности земли.
Через шесть месяцев после визита Горлана, когда на смену холодному февралю пришли первые дни набухающего почками марта, Камлах принялся заводить разговоры – сперва с моей матерью, потом с дедом – о том, что меня надо обучить чтению и письму. Я думаю, мать была благодарна Камлаху за это проявление заботы обо мне; я тоже был обрадован этим и постарался выказать свою радость, хотя со времени той стычки в саду у меня не осталось ни малейших иллюзий относительно истинных побуждений Камлаха. Впрочем, я не видел особого вреда в том, чтобы Камлах думал, что мое отношение к карьере священника изменилось. Мать объявила, что никогда не выйдет замуж, и все чаще посещала монастырь Святого Петра, чтобы поговорить с настоятельницей и священниками, время от времени посещавшими обитель. Это развеяло наихудшие опасения Камлаха – что мать может выйти замуж за принца из Уэльса, который впоследствии будет претендовать на престол, или что мой неведомый отец когда-нибудь вернется, объявит ее своей женой, а меня сыном и окажется достаточно могущественным человеком, чтобы вытеснить самого Камлаха. Для Камлаха не имело значения, что ни в том, ни в другом случае я не был бы для него опасен, а сейчас – так и вовсе, ведь незадолго до Рождества Камлах женился, и уже к началу марта было заметно, что его жена понесла. Даже ставшая очевидной беременность Ольвен ничем ему не грозила, поскольку благосклонность отца к Камлаху была столь велика, что новорожденный брат не мог стать для него серьезным соперником. Тут и думать было не о чем; Камлах пользовался репутацией хорошего воина, умел привлекать людей на свою сторону, ему были присущи безжалостность и здравый смысл. Безжалостность Камлаха проявилась в той попытке отравить меня, а здравый смысл – в его безразлично-доброжелательном отношении ко мне с тех пор, как моя мать объявила о своем решении и я перестал представлять собой какую-либо опасность для Камлаха. Но я замечал, что честолюбивые и властные люди зачастую боятся даже малейшей угрозы своей власти. Камлах успокоился бы лишь тогда, когда я сделался бы священником и навсегда покинул дворец.
Но каковы бы ни были побуждения Камлаха, появление учителя меня обрадовало; это оказался грек, бывший прежде писцом в Массилии, но допившийся до долговой ямы и до рабства; теперь его приставили ко мне. Он учил меня хорошо – из благодарности за перемену в своем положении и избавление от тяжелого труда – и без религиозной предвзятости, сильно сужавшей те знания, которые я ухитрялся почерпнуть у священников моей матери. Деметрий был приятным, но не слишком умным человеком, обладавшим большими способностями к языкам. Единственным его развлечением была игра в кости и выпивка, если ему удавалось выиграть. Время от времени, когда Деметрий выигрывал достаточно много, я находил его безмятежно спящим над книгами, но никогда и никому об этом не рассказывал и только рад был случаю заняться своими делами. Деметрий был благодарен мне за молчание, и когда я прогуливал занятия, он, в свою очередь, помалкивал и не старался разузнать, где это меня носило. Учеба давалась мне легко, и я выказывал достаточные успехи, чтобы моя мать и дядя Камлах остались довольны, так что мы с Деметрием уважали тайны друг друга и неплохо ладили.