Когда мой дядя Камлах вернулся домой, мне как раз исполнилось шесть лет. Я помню его таким, каким увидел в первый раз: высоким юношей, порывистым, как его отец – мой дед, голубоглазым и огненно-рыжим, похожим на мою мать, а она казалась мне очень красивой. Сентябрьским вечером, на закате, он въехал в Маридунум с небольшим воинским отрядом. Я, ребенок, был с женщинами в старой длинной комнате, где занимались рукоделием. Женщины пряли, мать сидела за ткацким станком – я даже помню, что она ткала: алое полотно с узкой зеленой каймой. Я сидел на полу у ее ног и играл бабками. Солнце светило прямо в окна, и золотые прямоугольники лежали на растрескавшемся мозаичном полу; на улице в траве гудели пчелы, и даже постукивание ткацкого станка наводило дрему. Женщины переговаривались, но вполголоса, склонившись над прялками, а Моравик, моя нянька, сидя в солнечном прямоугольнике, откровенно храпела на своем табурете.
На дворе послышался топот, потом раздались крики. Стук станка оборвался вместе с женской болтовней. Моравик всхрапнула, дернулась и проснулась. Мать выпрямилась, как струна, и прислушивалась, вскинув голову. Челнок выпал из ее рук. Я видел, как они переглянулись с Моравик.
Я бросился к окну, но нянька отозвала меня с полпути таким тоном, что я тут же послушно подошел к ней. Она принялась суетливо одергивать мою тунику и приглаживать мне волосы. Я понял, что ждут кого-то важного. У меня заколотилось сердце: похоже, меня собирались показать гостю! Это было странно – обычно меня в таких случаях прятали с глаз долой. Я терпеливо ждал, пока Моравик причешет меня. Они с матерью шепотом перебрасывались короткими, отрывистыми фразами. Я слушал вполуха и ничего не понял. Я жадно прислушивался к конскому топоту и крикам людей на дворе. Язык, на котором переговаривались, не был ни валлийским, ни латынью – они говорили по-кельтски, и выговор был бретонский. Я понимал их, потому что моя нянька, Моравик, была из Малой Британии и я выучил ее язык одновременно со своим родным.