Из этого краткого обзора[8] общественного и государственного дискурса вовсе не следует, что в послевоенной Японии не смолкал голос милитаризма, как иногда заявляют левые исследователи (например, Axelbank 1972; Halliday, McCormack 1973), или что недавние события указывают на превращение Японии в милитаристскую державу (например: Agawa, Tamamoto, Nishi 2004)[9]. Несомненно, послевоенная Япония отличается от Японии до 1945 года как институциями, так и пониманием национальных интересов с вытекающей из этого политикой. Однако это различие не следует принимать на веру, и в ряде влиятельных исследований показано, что многое в политике, институциях и менталитете послевоенной Японии осталось неизменным по сравнению с довоенным периодом (например, Johnson 1982; Kushner 2002 и в определенной мере Dower 1999). Я никоим образом не пытаюсь утверждать, что структурное объяснение внешней политики Японии является единственно верным, и отрицать значимость разного рода внутренних идейных факторов. Мало кто из тех, кто знаком с внутренней политикой Японии, возьмется утверждать, что ее внешняя политика – лишь независимая от внутриполитического процесса реакция на системные импульсы.
Восприятие японцами своей страны как «миролюбивой нации» не вызывает особых сомнений; оно стало неотъемлемой частью послевоенного дискурса, в который были вовлечены японские интеллектуалы самых разных взглядов (консервативную критику см. в: Fukuda 1966, либеральную в: Sakamoto (ed.) 1982). Однако смысл выражения «миролюбивая нация» не оставался постоянным и в разных социальных и временных рамках означал совершенно разные вещи. Исходя из вышесказанного, понятно, что любая попытка отыскать последовательную нормативно-культурную антимилитаристскую структуру в послевоенной Японии – задача крайне проблематичная и ее решение неизбежно ведет к редукционизму и эссенциализму. Разные авторы делали акцент на разных этапах послевоенной эпохи в Японии (sengo), указывая на различные парадигмы, доминировавшие в интеллектуальном и общественном дискурсе (например: Yoshida 1994; Oguma 2002; Yasumaru 2004) – и я полагаю, что дихотомия милитаризма/антимилитаризма недостаточно адекватна с аналитической точки зрения при исследовании идентичности послевоенной Японии, поскольку статическое изображение японского антимилитаризма не способно учесть динамичность и сложность ее внутреннего дискурса[10].
Другим важным вопросом в исследовании японской идентичности – вопросом, до сих пор остающимся без ответа, – являются отношения между внутренними и широко понятыми «международными» концептуальными структурами. Примеров диалектических отношений между внутренним японским и международным дискурсом великое множество. Дискурс «пути воина» Бусидо, считавшийся воплощением японской милитаристской военной культуры (Berger 1999: 199), стал популярен в Японии благодаря знаменитой книге Нитобе Инацо «Бусидо, душа Японии» (1899). Она была изначально написана по-английски как сознательная попытка сконструировать японский эквивалент западным моральным кодексам и имела своей целью объяснить Западу, что такое Япония (Pandey 1999: 44). По структуре она не сильно отходит от западной этики и включает в себя такие знакомые нам концепты, как поиск справедливости, отвага, доброта, вежливость, искренность и верность. Сходным образом и японская послевоенная «мирная» конституция, считающаяся одним из главных проявлений японского антимилитаризма (Katzenstein 1996: 116), не только была составлена внешней силой – оккупационными властями, – но и в существенной степени отражала общий дух времени, а именно повсеместную тягу к миру, рожденную на фоне общей усталости от Второй мировой войны и ее разрушительных последствий (Maruyama 1965: 257–258; Oguma 2002: 153–174 и 448–449). В этой связи мы также можем упомянуть пацифистские движения в послевоенной Японии, на которые оказали серьезное влияние война во Вьетнаме и мировое антивоенное движение (Oguma 2007).