На это Шаре Кери нечего сказать. Она пока что счастлива: достигла, чего хотела: будет сама себе хозяйкой и у сына будет хорошее имя, притом законное. И повитухой хватит ей быть…
Словом, все вроде пришло в норму: разделившаяся на партии деревня опять слилась, как вода в библейском море. И никто при этом не захлебнулся. Все вовремя успели выскочить… Только Габор Жирный Тот не может в себя прийти от удивления. Это ведь надо такое: столько лет мечтал он старостой стать — и почти уже удалось. Чуть-чуть не стал. Так привык он уже к мысли, что важным человеком сделается… словом, очень ему обидно. И к тому же столько вина споил, в каждой корчме огромный счет на него написан… будто взял и выбросил кучу денег в колодец… Однако странное дело: теперь не так жалко ему денег, как раньше. Словно дешевле стали деньги… И сколько дней в черном пиджаке ходит, умытый, побритый. Что ж теперь — опять выгоревшее старье надевать, по неделям бороду не брить?..
На другой день, когда выборы уже точно не состоялись, долго не вставал с постели старый Тот. Лежал, в потолок глядел. «Одеться, пожалуй, пора…» — и глаза его останавливаются на стуле, где сложена аккуратно одежда. Стало быть, кончено… Сапоги хорошие стоят возле стула, блестят. Их тоже придется на гвоздь повесить.
Ребека, жена Ферко, проходит через горницу. Идет во двор, ночной горшок несет под передником. Эта уже принарядилась. У нее что ни день, то воскресенье… С веранды доносится пение, Лили поет, подметая пол. Этой тоже все равно, что один день, что другой. Сыновья еще на рассвете ушли работать… а ему что делать? У него никогда, что ли, не будет воскресенья?
— Не встаешь еще, отец? — спрашивает жена. Ишь, он и не заметил, как она вошла. С тех пор как сгорбилась, она всегда так ходит, неслышно и почти невидимо.
— Встану сейчас, пожалуй…
Старуха проворно поворачивается, дотягивается до вешалки, снимает будничную одежду. Кладет на край постели. Приносит сапоги из сеней, ставит рядышком. Как двух солдат. Блестит масло на сапогах, и запах от них идет, как от маслобойки. Пожалуй, куда они ступят, там на земле жирные пятна останутся.
Габор долго смотрит на старые сапоги, на будничную одежду. Молчит. Потом вскакивает, решительно скидывает ее на пол, а сам тянется за хорошими штанами. Пока застегивает штаны, сапоги валятся набок; одним пинком отправляет он их под кровать.
Жена стоит возле печи — и вдруг начинает реветь в голос, чего с ней, пожалуй, никогда еще не бывало, выскакивает в сени.
А старик воды наливает в крышку бидона, набирает полный рот, идет к тазу. Чтобы он теперь мылся, как раньше? Нет, теперь он и рот будет полоскать… Побулькав, выплевывает воду; наливает воды в таз. Дальше моется, как всегда. Причесывается, глядя в зеркало; подбородок щупает: эва, колется уже. Щетина выросла, от больших ожиданий-то. Выпив на ходу кофе, кидает в рот два кусочка сала; берет свою кривую палку и идет на улицу. Там останавливается, смотрит, как напротив делают новую изгородь в палисаднике, с чугунной решеткой: старый Сильва уже и каменные столбики поставил. Здоровается, те отвечают. «Все строим?» — спрашивает. «Да, а то старая-то совсем уж плоха была», — говорят ему. Отправляется Габор Тот к парикмахеру.