В противоположность белокурой Руслановой, Боброва была типом прекрасной брюнетки. Черные глубокие глаза ее были задумчивы, лицо бледно. Она была, видимо, взволнована. Войдя в комнату, она приподняла закрывавшую ее лицо вуалетку, как-то бессознательно подошла к зеркалу, сняла шляпку и поправила рукою свои роскошные волосы; я ожидал, пока она успокоится, чтобы начать допрос.
— Извините меня, господин следователь, — сказала она, остановившись передо мною, — я так взволнована, что сама не знаю, что делаю.
Я просил ее сообщить мне все подробности о вчерашнем происшествии, которые ей известны. Слеза покатилась по ее правой щеке. Она глядела на меня пристально и молчала.
Я тоже смотрел на нее молча, улавливая движения губ. Но они не шевелились.
— Вы, кажется, были ближе всех к той комнате, в которой совершилось преступление? — спросил я.
— Да, я была в уборной, но до того перепугана вчерашним происшествием, что ничего не помню; мне кажется, что я теряю рассудок. Из того, что случилось, я ничего не могу объяснить себе. Припоминаю ужасный крик Елены… Потом, мне кажется, что я видела, как толпа засуетилась, как бросились все в ту комнату, где совершилось преступление… Я тоже пошла за другими, непонятный ужас сдавил мне грудь, и я лишилась чувств…
Боброва опять замолчала… Слезы обильно текли по ее прекрасному лицу… Изредка на нем я улавливал судорожные движения. Тщетно старался я угадать ее мысли. Она беспрестанно менялась в лице: то строгий взгляд, то как будто насмешливый, и не могу скрыть, что иногда в глазах ее, мне казалось, проглядывало кокетливое выражение. Главным оттенком в выражении ее лица, покрывавшим все другие, была все-таки глубокая печаль.
— Сегодня я не могу дать вам никакого другого объяснения. Я слишком расстроена. Позвольте мне приехать завтра; я приеду в тот час, который вы назначите.
Анна Дмитриевна опять заплакала, и я проводил ее до дверей.
Эта сцена до того взволновала меня, что я не мог уже спокойно допрашивать остальных свидетелей. Грустный, переменчивый, но чудный взор Бобровой постоянно всплывал в моей памяти.
Впрочем, моя механическая работа длилась еще долго: вопросы об имени, о летах и уже в двадцатый или тридцатый раз — все о том же бале.
Часу в восьмом я, наконец, отпустил последнего свидетеля и собрал все протоколы, записанные мною и моими помощниками. Их было всего семьдесят два. Все они ровно ничего не разъясняли.
А между тем приехали ко мне прокурор, полицеймейстер и знаменитый своими полицейскими талантами частный пристав Кокорин.