Тридцать лет спустя (Рыбаков) - страница 5

Но главную причину того, почему советская власть стала всерьез восприниматься большинством народа как царство тьмы, я понял уже много позже, относительно недавно, занимаясь историей Китая.

Это — чисто психологическая и потому не компенсируемая никакими косметическими реформами и обусловленная самой человеческой природой неустойчивость любых слишком уж централизованных систем и режимов. Она возникает вне зависимости от эпохи, от цивилизационной принадлежности, от целей, которые преследует сам режим — будь то древнекитайская империя Цинь Ши-хуана, где владыка старался всех поставить в полную зависимость от государства, то есть от самого себя, или социалистический СССР, где пытались избавить народ от волчьих законов капиталистической конкуренции. Эти исторические ситуации, казалось бы, принципиально различные, тождественны в одном важнейшем свойстве: межчеловеческая конкуренция выведена из личностной сферы и опосредуется высшим властным центром. Кто победил в любой конкурентной ситуации, а кто проиграл, решает не сама борьба соперников, но государственная власть. Ей виднее, кому дать, а у кого отнять. Поэтому постепенно и сама конкурентная борьба уходит из сферы непосредственной схватки явных друг другу противников в область негласных маневров внутри высших государственных сфер, лихорадочного манипулирования там и сям торчащими из государственной машины рычажками. Соперничество становится скрытым, подковерным, сумеречным, осуществляется руками высшей власти.

И мало-помалу все унижения, все поражения проигравших начинают восприниматься ими как результат не столько действий их прямых победителей, сколько государственного произвола. Тирании. В течение считанных лет, за одно-два поколения государство, пусть даже честно старающееся никого не обижать, но при том блюсти между всеми баланс, оказывается ОБИДЕВШИМ ВСЕХ. Именно на нем, на государстве, сосредотачивается общая неприязнь, концентрируется общее раздражение; именно оно всем недодало, всем не позволило развернуться, всем подрезало крылья, всех оскорбило в лучших чувствах. Личные противники оказываются вроде бы и не противниками, а братьями по несчастью, не конкурентами, но бойцами одного и того же партизанского отряда, израненными в одном и том же неравном бою с карателями; в каждом проигрыше каждого проигравшего виноват лишь тупой казенный гнет, а больше никто. И государство повисает в пустоте. Точно твердый, но хрупкий лед, когда из-под него ушла текучая, жидкая, но держащая его на себе вода.

Перестройка показалась единовременным избавлением сразу от всего этого — кем-то осознаваемого, кем-то только ощущаемого; и от кровавого прошлого, и от бедности, и от лишившихся духовного насыщения тягостных ритуалов, и от казенного произвола… Показалась обещанием совершенно новой, более чистой и более справедливой жизни. Казалось, она каким-то чудом оставит в неприкосновенности все хорошее, что мы воспринимали как неотъемлемую данность, вроде солнечного света или регулярно и шустро бегающих по рельсам трамваев с проездом за три копейки — и при том кавалерийским ударом отсечет всё, что мы считали плохим. Надо только достучаться до генсека, добиться, чтобы он самых умных и совестливых из нас выслушал,  убедить его издать указ о том, чтобы у предметов не было теней — и теней не станет. Мы совершенно не понимали тогда, что у любого социального строя, как и у любого человека, достоинства являются продолжением недостатков. И наоборот. Кремлевские старцы перестарались, оберегая нас от темных сторон реальности. Если у мощного ледокола забарахлила силовая установка, нелепо пытаться вогнать ей взамен турбину от роскошного пассажирского авиалайнера, заправив при том баки и не керосином, и не соляркой, а бумажными ворохами полного собрания мировой антисоветской литературы, и потом ждать, что вот теперь-то уж точно всё будет в шоколаде и льды покорятся. Но я, не побоюсь признаться — да, поверил: покорятся. И многие поумней и повзрослей меня — поверили, помню. Этим тоже был тогда пропитан весь воздух. Ждем перемен.