На краю (Исаев) - страница 2

— Ну так вот посудите сами, — говоривший метнул взор на откинувшегося на стуле, развалившегося собеседника. — Приезжаю это я на несколько дней, значит, к себе… Я это делаю, знаете, не по обязанности, а по необходимости, — тут он ткнул пальцем себе в грудь, явно в направлении своего беспокойного сердца. — Вы понимаете? — спросил он на всякий случай, на что собеседник и ухом не повел, только набычился и, напирая на сильно выдававшийся у него второй подбородок, глядел на собеседника моргая, словно еще не решив для себя окончательно — слушать не слушать…

— Приезжаю это я, — тем не менее продолжил тот, — иду по пустой деревенской улице, народу — несмотря на то что пора не уборочная, не посевная — никого. Но вот гляжу — у дома, фамилию хозяина позабыл, сидит старушенция. Я к ней. Подсел, сижу рядышком. Посидели это так мы, посидели, она молчит, и я молчу. И сидит между нами мое десятилетнее отсутствие в родных местах. Так втроем, стало быть, и сидим молчком. — Последние слова он проговорил явно волнуясь, даже раздражаясь.

Явившись невольным свидетелем начала этой беседы, Галицкий не подозревал, что разговор в самом скором времени займет его.

— А все ж признали мы друг друга — не вышло ничего у разлуки. Да и как было не признать — вся родня у нас в деревне, какая-нибудь да родня друг дружке, да что в деревне — по всей России, разведи нас, русских, по одним только фамилиям — не один раз перекрестятся, наздоровкаются по-родственному. — Он помолчал, а потом продолжил с тем же запалом:

— И о чем только мы с ней не говорили. И все-то, скажи ты, она помнит: и как несла меня на руках на крестины, и как подсобляла потом матери да отцу, молодым тогда и неопытным, подымать меня, растить. Помнила до таких подробностей, будто никогда ни о чем другом не думала, ничего другого не держала в голове — и в каких штанишках я когда-то там бегал, и кому чего и когда сказал и как кто мне ответил… Вот ведь какая она, деревенская, незадерганная память.

И опять сделалось тихо, и снова тот же неугомонный голос продолжил:

— …И стала тогда бабка Пудьяниха жаловаться мне, ох как жаловаться, — в сердцах произнес говоривший, чуть не прослезившись.

Собеседник его бросил взгляд на сторону, как бы готовый извиниться перед невольными очевидцами человеческой слабости, затем, не обнаружив явных свидетелей разговора (Галицкого он не принял во внимание — мужик), изобразил на лице деланый повышенный интерес, сдвинул брови, покачал головой, как бы отдавая должное волнению говорившего.

— «Вот, — говорит, — сынок, что получается, Пелагея Седых, нонишняя пенсионерша, да ты должен знать ее — ну да, ну да, та самая. Так вот знаешь, сколь пенсии она получает? Нет, ты спроси меня, я отвечу…» — И я спросил ее. И она ответила… И поразился мизерности названной ею суммы. Мне даже показалось, что бабка Пудьяниха подвирает — не может человек существовать на такие деньги. Но тут я опомнился — пришло на память, что речь идет о сельских людях, у которых свои огороды, один у дома, другой где-нибудь на домерах… Но бабка напирает: «А все знаешь, почему, — спрашивает и выцветшим кончиком повидавшего ее слезы платка — того самого, знаменитого, синего — все вытирает выплаканные очи, — так вот, — говорит, — все от того, что и ей и нам всем закон один — пенсию тебе с последней твоей зарплаты. А какая она у нас была, зарплата, когда мы на трудодни получали гроши… А нынешние-то, не знавшие, не нюхавшие нашего лиха — у них, как ты, стало быть, слыхал, зарплаты во какие. Вот закон, стало быть, и уравнял нас всех под одну гребенку: мне с моих грошиков такой же процент (она сказала «пр