Комиссар летел с парашютом, который укладывал он.
— Не может этого быть… — машинально продолжал бормотать Тихомиров и тут услышал:
— В трибунал…
Полковник произнес роковое слово нарочито спокойно; он был недоволен тем, что не сдержался и стал кричать. Тимофей Минович этого не знал, он уловил в интонации командира полка лишь безразличие к своему искреннему и глубокому горю. Это было хуже всего.
— Какого человека погубил…
Если, несмотря на скорбь, вызванную известием о гибели комиссара, в душе Тихомирова оставался еще проблеск слепой надежды, теперь он должен был погаснуть. Под сомнение было поставлено единственное его достояние — его имя честного труженика, а он не мог, не смел отвести обвинение. Значит, действительно все погибло, и нет ему прощения, и милости — нет.
Ударить его больнее полковник не мог.
Тихомиров вяло опустил руки и все еще чего-то ждал. Командир полка вновь отвернулся и стал смотреть в окно. Ладони его по-прежнему стискивали одна другую, пальцы побелели.
— Разрешите мне идти? — выдавил из себя наконец Тихомиров; вставленное в уставной оборот «мне» свидетельствовало о мере его унижения, о мере смятения его еле бившегося сердца. Погруженный в свои мысли, полковник этого словечка не услышал.
— Через двадцать минут явитесь с вещами к дежурному по части, — сказал он и, чувствуя, что Тихомиров и теперь еще не сдвинулся с места, снова вспылил и, не поворачиваясь, крикнул: — Да ступайте вы отсюда, черт вас, наконец, побери!
Тимофей Минович вздрогнул, повернулся и, проскользнув мимо Осповата, неверным шагом выбрался наверх.
День был как день. Дул ветерок. Светило солнце.
На какое-то время Тихомиров замер у входа в землянку. Сознание его, словно кольцом, было сжато тоскливым чувством неопределенности и полного непонимания того, как же он оплошал: не только не сумел, но даже не попытался убедить комполка в том, что парашют…
«А точно ли он был уложен правильно?»
Тимофей Минович стал вспоминать, как работал вчера вечером, движение за движением, — ничего не получалось, сумбур какой-то, то ли позабыл уже все мелочи, то ли был слишком возбужден, чтобы сосредоточиться.
В то же время Тихомиров твердо знал, что он не мог уложить неправильно ни этот, ни какой другой парашют. Вся его честная трудовая жизнь давала ему право на такую уверенность. Рисковать чужой судьбой?!
«Что самое главное? Чтобы я был уверен в том, что не виноват в гибели комиссара…» — пытался утешить себя Тихомиров, и тут неожиданно, к удивлению своему, он вновь ощутил некую неосознанную тревогу: вроде бы еще какая-то мысль зарождалась… Он постарался отделаться от этого нового бремени, подумав о делах более насущных, и это без труда ему удалось.