он хохочет над ее строгим предупреждением. Этот высокий и очень привлекательный, как оказалось, постоялец уехал в семь утра. Лицо его словно ожило, промытое недолгим сном. А Дотти он сказал на прощание немного смущенно и очень искренне: «Я очень вам благодарен». Она даже спрашивать не стала, не хочет ли он позавтракать, прекрасно понимая, как неловко он будет себя чувствовать, когда яичницу и тосты ему станет подавать женщина, еще вчера вечером ставшая свидетельницей такого, чего ни ей, ни кому бы то ни было еще видеть не полагалось.
И вот постоялец от нее уехал. Они всегда от нее уезжали.
Она сохранила его регистрационный листок — так ребенок хранит обрывок билета как напоминание об особенном дне своей жизни. Честной и чистой, словно ручей весной, была эта история с незнакомцем. Дотти никогда не искала его в Интернете, у нее даже соблазна такого ни разу не возникло. Его звали Чарли Маколей. Человек, который пришел к ней с невыносимой, невыразимой болью.
* * *
А на следующее утро за завтраком Шелли вела себя так, словно с Дотти вообще не знакома. Даже «спасибо» не сказала, когда та принесла ей великолепный тост из чистой пшеничной муки. Дотти была не просто удивлена этим. У нее слезы на глазах выступили, так больно ее ужалило столь внезапное пренебрежение со стороны Шелли. А потом она все поняла. Точнее, Шелли заставила ее вспомнить одну старую африканскую поговорку: «Человек сначала наестся досыта, а потом начинает стесняться». Господи, до чего же Шелли была похожа на человека из поговорки: она сперва удовлетворила свою потребность излить душу, а теперь ей стало неловко. Она ведь явно рассказала Дотти куда больше, чем следовало бы и чем хотелось бы ей самой, и теперь, как ни странно, винила в этом именно Дотти. А хозяйка гостиницы металась между кухней и столовой, думая о том, что Шелли Смол сейчас представляется ей женщиной, страдающей всего лишь самым обычным и весьма распространенным недугом: разочарованием, вызванным тем, что жизнь оказалась совсем не такой, какой она ее когда-то представляла. Стараясь преодолеть разочарование жизнью, Шелли полностью сосредоточилась на строительстве дома, однако и дом этот — несмотря на разумно подобранных и весьма умелых архитекторов, ухитрившихся не только выстроить нечто новое на старом фундаменте, но и полностью остаться в рамках, разрешенных законом — все-таки неизбежно превратился в монстра столь же чудовищных размеров, сколь велики были потребности Шелли. Она даже не прослезилась, рассказывая Дотти о чрезмерной, явно болезненной, полноте дочери. Зато, стоило ей упомянуть о предполагаемом покушении на ее тщеславие, слезы полились ручьем. Видимо, ей было мало того, что в своей «войне за дом» она одержала победу над мужем. Впрочем, Дотти не стала говорить ей — это было бы совершенно неуместно, да и кто она такая, чтобы говорить подобные вещи, — что если ее муж способен запеть за столом во время завтрака, когда рядом хозяйка гостиницы, а за соседним столиком сидят незнакомые люди, то это, простите, отнюдь не мелочь.