, что лежала в основе ее существа. Но тогда эта детская игра в садовников по-настоящему его тронула, вызвала в душе прилив любви и нежности, желание защитить, особенно когда они вместе стояли на коленях и он копал землю совком, вдыхая горьковатые запахи, а его возлюбленная, совершенно одурев от осеннего воздуха и от совершаемого ими «волшебного» действа, все спрашивала с тревогой: «Как ты думаешь, они взойдут?» Бедняжка, она всегда о чем-нибудь беспокоилась. Он сказал, что, конечно же, взойдут. И они взошли. Даже несколько штук. Но это он уже довольно плохо помнил. По-настоящему он сумел вспомнить только тот единственный, давно забытый и лишь сейчас вновь пришедший на память осенний день, когда они оба были всего лишь невинными детьми.
Чарли опустил жалюзи на окне. Пластмассовые, грязные от старости и покоробившиеся пластинки щелкали, не желая вставать на место, когда он дергал за веревку.
Его вдруг охватила паника. Она, точно крупная рыба-гольян, что всегда упорно поднимается по реке против течения, металась в его душе, вызывая такую страстную тоску по дому, какая порой охватывает ребенка, которого послали погостить у родственников и которому в такие минуты и мебель в чужом доме кажется слишком большой, темной и совершенно чужой, и все запахи воспринимаются как непривычные, и каждая мелочь вокруг, словно атакующее войско противника, пугает своей, почти невыносимой, инакостью. Я хочу домой, думал Чарли. И это желание было столь мощным, что, казалось, выдавливало воздух у него из легких, потому что это «хочу домой» означало вовсе не его дом в Карлайле, Иллинойс, где они жили вместе с Мэрилин и по соседству с внуками. И вовсе не дом его детства, который тоже был там, в Карлайле. И не тот первый их дом в пригородах Мэдисона, где они с Мэрилин поселились сразу после свадьбы. Чарли и сам не понимал, о каком доме он так страстно тоскует, но чувствовал, что чем старше будет становиться, тем сильней будет тоска по тому дому. А поскольку он уже почти не выносил Мэрилин, хотя по-прежнему жил с нею — эта женщина по-прежнему вызывала в его охладевшей, подвергнутой экспатриации душе острую жалость, — ему было совершенно не понятно, как же быть дальше, то он время от времени позволял той рыбе-гольяну ненадолго притихнуть, перестать сражаться с течением его смутных мыслей и немного передохнуть там, в его нынешнем доме в Карлайле, рядом с которым, только чуть дальше по улице, жили и его внуки. Но затем тревога вновь просыпалась в его душе. Рыба-гольян начинала метаться, выплывая даже на ту площадку для гольфа, где он порой все еще мог доставить себе удовольствие, глядя на раскинувшийся перед ним зеленый простор. Потом она плыла прямиком к той женщине с чудесными, темными как ночь, блестящими волосами, которая вот-вот могла появиться в этом номере мотеля — хотя, впрочем, запросто могла и не появиться, — но ни одно из тех мест, куда заглядывала его рыба-гольян, не казалось Чарли достаточно надежным, не казалось ему