Краем уха слушая державные речи и быстро-быстро кромсая, умом понимая, что это уже не надо, ибо не успели, – я и подумать не мог, что год спустя буду описывать эту минуту как самый счастливый Новый год в жизни. Вернее, я бы равно удивился двум вещам: вот этому самому и тому, что однажды сяду за текст в жанре святочного, он же рождественский, рассказа.
Великая Википедия, которая заменила нам все – от Библии до учебника Томашевского, – сообщает, что главное в этом жанре – атмосфера чудесного изменения мира или героя, светлый финал, в котором неизменно торжествует добро. «Герои оказываются в состоянии духовного и материального кризиса, для разрешения которого требуется чудо. Чудо реализуется здесь не только как вмешательство высших сил, но и как счастливая случайность, удачное совпадение, которое тоже в парадигме значений календарной прозы видится как знак свыше… Сложившаяся со временем и ставшая традиционной схема рождественского рассказа предполагает нравственное преображение героя, которое должно происходить в три этапа (отражая три ступени мироздания); соответственно, и хронотоп такого рассказа обычно также имеет трехуровневую организацию». О’кей.
Вот уж никогда не мог применить к тому, что я пишу, пряничную формочку типа «торжествует добро» и прочего «светлого финала». Наоборот, после выхода нескольких повестей и романов критика даже утомилась повторять, что «герои всегда терпят поражение» или что-нибудь в этом духе. Критика, этот неведомый зверь, за которым я наблюдаю издали и с любопытством, всегда любила порассуждать о том, что мой герой – человек слабый, которого только доламывает жестокий внешний мир, даже если этот герой решается на протест… Но тут нужно остановиться, потому что эту синтетическую лапшу из гладких формулировок я и сам умею производить километрами.
Дело даже не в этом. За «своим героем» я наблюдаю обычно еще более издали и с еще большим любопытством, чем за изгаляющимися – позже – критиками. Более того, я стал замечать (отстраненно, редактируя позже текст), что отношусь к нему все более иронично зло. Я уже просто не могу сдержаться, чтобы не приложить его побольнее авторским сарказмом, даже запрятанным между строк. Но это, наверное, уже к психиатру. Главное же – что мне всегда хочется написать что-то… что-то… Что-то совсем не то, что в итоге даже не «выходит из-под пера»: даже придумывается. Щелк, и в голове образ будущего романа, пусть самое крохотное зернышко, – и я уже вижу: это будет то, о чем критик напишет про «упадничество» и «поражение», то, что не мое, откуда оно взялось? Но берется снова и снова «оно», чужое, а мое – все не приходит.