Третий пир (Булгакова) - страница 144

— «Мало ты, Палыч, прожил, дурачок ты еще. — И добавил таинственно: — Боятся. Зачем землю отобрали, церкву отобрали, царя убили? Со страху».

Его слова меня заворожили (знаю, слаб русский человек — кого там бояться-то? — геноцид — истребление «великодержавности» и собственные непотребства и водочка — все равно, недаром рушили и рушат — боятся дядю Петю). Заворожили силой бессознательной, бездоказанной, не дай Бог видеть русский бунт и так далее… Нет, уже совершенно немыслимо, устали. А вдруг?.. «И вот когда пусто будет, — скрипел дядя Петя, — и ничего от нашего дерьма не останется…» Но Мария перебила: «Пусто не будет». — «А, болтай, растащили по бревнышку, по кирпичику и еще растащут, а мы смолчим». — «Все одно церква на месте, — упорствовала Мария, — без крестов, без стен даже — а на месте. Бабка-покойница говорила: если церкву осветили, живет в ней дух небесный, ангел-хранитель то есть, и никуда он с этого места не стронется». — «На шоссейке, значит, будет сидеть, шоферню пугать?» — «Он дух невидимый». — «А бабка твоя, покойница, конечно, видала». — «Он святым только открывается. Было то в двадцать каком-то году на Белом море. Монашек один шел по пепелищу, слезьми горючими заливаясь. И видит юношу — сиянье от него исходит и крылья. И заробел. Тот ему и говорит („По-русски?“ — поинтересовался Федор, но она будто не слыхала) — храм сожженный храню и вовеки буду хранить, это место освященное». Это знал поэт, подтвердил я: «Но храм оставленный все храм, кумир поверженный все бог».

«Возле самой церкви, — говорил дядя Петя, — крест высокий, из сосны». Да, есть холмик у правой стены (если идти от входа), почти сровнялся с землей, сплошь травой покрыт — не лопухом, нет, лопух у Базарова — мелкой кудрявой травкой, как драгоценной парчой. Креста нет, сгнил, должно быть, за полвека. Любопытно, что крестьяне выделили самоубийцу по-особому: положив не за пределами освященной земли, а ближе к храму. Метрах в пяти от стены под липами начинались захоронения (с тяжелыми крестами и плитами траурного мрамора — опрокинутые, накрененные, отбитые, как после несостоявшегося Воскресения) — усыпальницы чадолюбивого семейства Вельяминовых. Стало быть, здесь где-то преклонил колени и дал обет восстановить Николу-на-Озерках барич из Бостона. Грубо размалеванный храм (валюта пошла «куда надо») среди роскоши запустения выглядел жутковато, как халтурно приготовленные декорации к «Борису Годунову». А издали, в полях, на пути к Сиверке выделялся в листве старинно и нарядно.

Я сидел на корточках в церковной прохладе, на какие-то секунды меня оставило отвращение ко всему, к жизни («черное солнце» — символ неоднократно использованный и точный). Хотелось что-то сделать для Иванушки, но не знал — что. Выполоть траву — жалко живой блестящий покров; перетащить с безымянной могилы осколок мрамора (чтоб оставить мету) показалось кощунством. Нет, забвение лучше. О нем никто ничего не знал, Иванушка-дурачок — прозвище, на которое душевнобольной откликался. Он явился в село накануне коммунизма, в январе семнадцатого, приспособился помогать пастуху (все молча, пророчеств не изрекал), ночевал в чьем-нибудь сарае или на сеновале, а через тринадцать лет, помнили, грелся у костра из икон, спокойный как будто, кроткий, смирный. И вдруг — ночной бунт, вызов? Неужто наш собственный, наш последний трагический жест (одно из основных понятий экзистенциализма) убить себя, а не «главного» в пенсне, например? Иначе как поддались миллионы? «Бациллы бешенства» — говорил мой маленький дружок — да, наверху, под пурпуром знамен и в коленопреклоненной перед трибунами-трибуналами массе, визжащей в экстазе (притягивающее воспоминание из раннего детства: человеко-бог спускается с небес, представители всех рас бегут навстречу организованно, с молитвенными лицами — лица тоже подставные, статисты из фильма «Падение Берлина», но кровь-то лилась натуральная и действительно рыдали от счастья при виде вождя и Берлин только что пал). Он был прав, уничтожив естественного врага — крестьянство, которое не уничтожилось (вещие игрушки: Ванька-встанька и Матрешечка), он боялся. Дядипетина усмешка и Федино усталое равнодушие ко всей «брехаловке» (газеты, телек). Не уничтожилось, но больно смертельно. И возможно, не мистическую силу ощутил я в этом слове «боялся» (интонация, глаза, угроза), а силу агонии.