— Ага.
— А вы, молодой человек. — Алеша вскочил, готовый на все, на подвиг. — Вы останетесь с дамами. Охранять дам, — произнес доктор внушительно, глубоким вдруг, проникновенным голосом, две свечечки блеснули в немецких очках. Алеша сдался, ему захотелось сдаться.
— Деньги!.. Я сейчас… Вот.
— Никто меня не понимает: я широк, в своем роде, — донес доктор доверительно, отмахнулся небрежным жестом от купюр и канул во тьму вслед за друзьями.
Алеша сел на свое место, глядя в сторону, в дверной проем, распахнутый в смутный сад.
— Ну, как там у нас, на Черкасской? — спросила она, словно продолжая стародавний милый разговор, начатый под липами или в школьном дворе, или на базаре, где ребята покупают семечки.
— Да разве вы оттуда? — поразился Алеша и ничего уже не видел, кроме ее лица.
— Ну да. Знаете двухэтажный дом против базара? Зиночка там до сих пор живет.
— Кто такая?
— Моя сестра. Лизина мама.
— Знаю, разумеется! Там ворота деревянные и беседка во дворе (в которой я целовался с Лизой, мог бы добавить Алеша — но когда это было! В далеком детстве — позавчера. Неужели позавчера? Что творится со временем, любовь моя!). И в нашей школе учились?
— Конечно.
Ну и ну! Такая таинственная, недоступная-неприступная… с Черкасской? Из 26-й школы? Чему, казалось бы, поражаться? Однако он поражен, как если б вдруг, ну скажем, тургеневская женщина в мантилье прошла на переменке по коридору… или сам Ванечка с нянькой возник в городском саду, на бережку, где теперь его памятник… Алеша расспрашивал жадно, торопясь (вот-вот прибудут философы колыхать вечные темы), она отвечала с готовностью и тоже будто спеша наговориться. И что же? Не считая ерундовой разницы в возрасте, они очень близкие люди, убеждался Алеша, очень. Во-первых, детство и юность в одной школе, на одном базаре (семечки да пончики с повидлом, и она отлично помнит его дом с полуподвалом и ажурным балкончиком). Во-вторых, Поль росла сиротой — и у него отца нет. («А почему вас так зовут — Поль?» — «Лиза прозвала, маленькая». — «А-а… а куда она делась-то?» — «Ушла в сад, разве вы не видели?» — «Ах да, видел», — ничего он не видел.) В-третьих, ее бабушка работала уборщицей, а у него мать. Полечка с Алешей — оба из бедных, у нас не было дач и знаменитых дедушек, мы играли в детском парке за мостом и купались на Чугунке, мы ходили в кукольный театр на Московскую за торговыми рядами, мы с ней… Нет, нет, она не ходила в кукольный театр, там была церковь. «Неужели вы не знаете?» — «Да, конечно, театр в церкви». — «Потом — да. Но в моем детстве там была настоящая церковь, Богоявленская. Мы ходили с бабушкой причащаться и святить куличи». — «Господи! — воскликнул Алеша уныло. — Когда ж это было-то?» — «В пятидесятые. Вы еще не родились». Ерундовый разрыв во времени катастрофически увеличивался, она говорила о каком— то другом городе — с деревянным мостом через Оку и керосиновой лавкой в рядах, о часовне напротив чайной на их Черкасской (ни лавки, ни моста, ни часовни, ни чайной!), о нищих у базара — безногих воинах на дощечке с колесиками («А как же они ездили в гору?» — «Руками о землю отталкивались, в руках деревяшки, чтоб не больно»), о какой-то любимой слепой старушке, немного тронутой, для которой Полечка копила медяки («Она дала обет до самой смерти кормить голубей». — «Слепая?» — «Так они ее знали, так и вились над ней, на плечи садились»). Странный город, ослепительно бедный и крайне привлекательный, потому что ее город, с ее солнцем, воскресеньем и милостыней.