...При исполнении служебных обязанностей (Семенов) - страница 51

– У-у-у, – застонал Павел, а Николай Иванович зашелся мелким смехом и долго не мог успокоиться. Потом он крикнул: – Маня, обед давай!

Когда сели обедать, старик хвастался своей жене:

– Вот, говорят, у нас с акло… алко… лако… тьфу ты, – рассердился он, – с пьянкой не борются. А я борюся. Вон поборол. Будешь еще водку пить?

– Никогда, – ответил Павел.

Это было, когда Павлу только исполнилось шестнадцать. Он не курил и не пил ни в цехе, ни в аэроклубе, где стал заниматься парашютизмом. Напился он через четыре года, уже учась в летной школе. Он напился второй раз в жизни, когда узнал правду про своего отца. До этого он считал, что его отец погиб на фронте – так говорил дед, так писала из Владивостока мать. А тогда Павел узнал, что его отец расстрелян без суда и следствия в НКВД, как "шпион". Он тогда, напившись, пошел на телеграф и отправил телеграмму матери: "Ты предала отца, ты не мать мне".

Потом он шел по улицам и переулкам небольшого приволжского городка, шепча:

"Будьте вы все прокляты, сволочи, будьте вы все трижды прокляты! Ненавижу всех… Ненавижу!" Он падал в сугробы, поднимался и шел дальше, продолжая шептать ругательства.

Ночью – вот так же как сегодня, после разговора с очкастым, – он спал часа два, не больше. Сошел хмель, и его будто кто-то толкнул в лицо. Павел сел на кровати и не сомкнул глаз до утра. Он сидел, поджав под себя ноги, смотрел на спавших своих товарищей курсантов и думал: "Я говорил: всех ненавижу. Всех? Это кого же?"

И Павел вспоминал годы, проведенные в ремесленном, Николая Ивановича, рабочих из револьверного цеха, тетю Маню, которая гладила ему рубахи к Первомаю и к ноябрю.

"Они вырастили меня, – думал Павел, – а я оказался скотом, злым и неблагодарным.

Ненависть может быть полезной, только когда она идет рядом с добротой и во имя доброты. Иначе это фашизм, когда ненависть во имя ненависти. То, что случилось с отцом, должно вызвать во мне еще большую любовь к тем, кому я обязан жизнью. И ненависть к его палачам. Но ведь палачей единицы, а тех, которые вырастили меня, – десятки миллионов. Сволочь, я смел кричать, что ненавижу их!"

И сейчас, глядя на лучик света, который пробивался из комнаты дежурной и спокойно лежал на потолке, Богачев раздумывал над тем, правильно ли он поступил, вступив в спор с этим очкариком.

"Нужно ли спорить со слепцами о цвете моря? – думал он. – О цвете моря можно не спорить. Но он ведь говорит о фактах истории. Он нашими клятвами клянется. А смысл жизни для него в том: есть на стене портрет Сталина или нет? Он говорит, что он трудится на ниве просвещения. Если не врет – тогда ужасно! Такие пришли тогда, когда Сталин стал живым богом. Нет, продолжал думать Павел, – я правильно делал, что спорил с ним. Ведь если он и сейчас, после того, как партия рассказала всю правду о культе Сталина, готов прощать тот произвол, который был в годы культа, – значит нет в нем той боли, которая есть во всех нас – старых и молодых! Я правильно спорил с ним: потому что я очень люблю тетю Маню и Николая Ивановича, у которого в тридцать седьмом году расстреляли сына комсомольского работника, близкого друга товарища Косырева. Я правильно делал, потому что я люблю своих друзей по ремесленному: многие из их отцов бессмысленно погибли в сорок втором, под Харьковом. Мы все стеной за то, за что ведет ЦК. Тем, кто против, голову свернем, если будут мешать и к тридцать седьмому году тянуть.