Орудия били все яростней, гуще, с крыши соседнего дома стучал крупнокалиберный пулемет.
— В убежище! Немедленно в убежище!
Но в убежище никто не пошел. Люди гнулись на корточках, прятались от ветра. Жевали хлеб и ливерную колбасу. От колбасы пахло хозяйственным мылом, а ржаной хлеб — теплый, вязкий. Мария не чувствовала вкуса, просто глотала. Потому что не ела уже давно, почти сутки. Подсели двое, заговорили:
— Я бы не разрешил уезжать из Москвы.
— Кому можно, почему не уехать?
— А кому это можно? Трусам, да? Я спрашиваю — кому?..
Первый возразил спокойно:
— Многим — надо. Ученым, конструкторам… — подумал, прибавил: — Художникам. Ну, что будет, если ученый станет таскать мешки с песком? Иль художник…
Мария качнула головой:
— Художники должны таскать.
Заградительный огонь зенитной артиллерии комкал московскую ночь, изломанное небо падало и подымалось, шаткий мимолетный свет озарял холодные дома, людей на крышах и черные неживые окна с белыми полосками крест-накрест…
— Товарищи!.. — звал сердитый голос.
Но в убежище никто не шел. Люди сидели на мешках с песком и прямо на мостовой, смотрели, как шарят, ищут и ничего не находят в черном небе огненные руки…
Мария доела свою пайку, сидела, сунув озябшие руки в рукава.
«Такого еще не было».
Ее тронули за локоть:
— Начинай!
И опять принялись таскать мешки, укладывать поперек улицы.
Где-то очень далеко глухо и тяжело рванула бомба. Все приостановились, потом снова принялись за работу, молчаливо и неспешно, как работают очень усталые люди.
Прожектора стали гаснуть, пушки замолчали. На серые дома, на баррикаду, что перегородила улицу, на изнуренных людей навалилась тишина, сурово настороженная, готовая взорваться по первому сигналу. Мария заметила исчерна-синий рассвет: стали видны аэростаты в мутном предутреннем небе, окна и витрины… А вон театральная тумба и сорванная вывеска… Баррикада было высокая, в двенадцать рядов, и очень широкая, виднелись раструбы деревянных бойниц.
Кто-то придушенно выговорил:
— Немцы под Можайском.
По улице рванул тугой холодный ветер, ударил в лицо Марин колючим и сухим предзимком.
Немцы.
Для нее, как и для миллионов людей, это слово сейчас не определяло национальности. За этим словом стояла война.
И вдруг страшное, невероятное:
— Правительство уезжает из Москвы.
По голове ударили звонким и тяжелым: «Правительство!. »
Показалось — толкнули, тупо ударили в спину. Пошла. Не видя куда. Не зная зачем…
«Правительство…»
Не было земли под ногами, не было изломанного тела… Она забыла, что есть сын, муж, друзья…
Все забылось.
По улицам проходили колонны ополченцев, маршевые роты сибирских стрелков, на переездах, на перекрестках грудились конные обозы, грузовики, пушки. Люди стояли на посту, шли в строю, с винтовками и без винтовок, жевали на ходу свою дневную пайку, стекали в заводские районы, в проходные ворота, а то останавливались у газетных витрин, под черными репродукторами, слушали, читали молча. В каждом жила суровая и безоглядная готовность.