– Ты, я и Эмили?
– Нет, ты, я и Бастиан.
– Что ж, не исключено. – Игнац отвел взгляд. – Пока не знаю. Сейчас это просто идея. Возможно, ничего не выйдет и я останусь в Штатах. Я еще не решил, время терпит.
– Ладно. – Я не хотел его торопить. – Только решай сам. Без всякого давления со стороны.
– А ты постарайся поладить с Эмили, хорошо?
– Попытаюсь, – сказал я неуверенно. – Но пусть перестанет называть меня «мистер Эвери». Меня это бесит.
Любимым моим пациентом была Элеонор Девитт – дама за восемьдесят, которая всю свою жизнь перепархивала с острова Манхэттен в гостиные вашингтонских салонов, а лето проводила в Монте-Карло или на побережье Амальфи. С рождения она страдала гемофилией, и однажды чья-то халатность при переливании крови обернулась для нее ВИЧ-инфекцией. Несчастье она восприняла мужественно, не плакалась и говорила, что не одно, так другое – инсульт или опухоль мозга – ее все равно бы прикончило. Может, оно и так, но я не уверен, что многие держались бы с подобным стоицизмом. Отец ее дважды безуспешно баллотировался в мэры Нью-Йорка, а между избирательными кампаниями сколотил капитал на строительстве. В двадцатых годах она стала выходить в свет, затесавшись в резвую остроумную толпу писателей, художников, танцовщиков и актеров.
– Многие из них были, как ты, дорогуша, голубые, – лежа на больничной койке, рассказывала она, в то время как мы повторяли сцену из «Клеопатры», в которой Ричард Бартон потчует виноградом Элизабет Тейлор. Сквозь ее почти прозрачную кожу было видно, как по жилам курсирует зараженная кровь. Вся она была в нарывах и язвах, на голове скрытых огромным блондинистым париком. – Уж я-то знаю, трижды выходила замуж за них.
Я рассмеялся, представив, как эта колоритная старушенция, словно сошедшая с экрана, в подвенечном платье три раза шествовала к алтарю, где ее ожидал перепуганный гомосексуалист. Бесподобно.
– Первый раз я выскочила замуж совсем девчонкой. – Элеонор откинулась на подушку. – В семнадцать лет. Ох и хороша я была, Сирил! Видел бы ты мои фото, опупел бы, ей-богу. Меня называли первой красавицей Нью-Йорка. Папочка мой занимался бетоном и хотел породниться с семейством О'Мэлли – с теми, что по стали, не по текстилю. И он, можно сказать, продал меня, точно вещь, своему приятелю, у которого был никчемный придурок-сын. Ланс О'Мэлли его звали. Тоже семнадцати лет. Ирландских, кстати, кровей. Вместо мозгов солома, он читал-то, бедолага, с трудом. Но, спору нет, писаный красавец. Девицы по нему сходили с ума – пока он рот не откроет. Говорил он на одну тему – есть ли в космосе инопланетяне. Им там нечего делать, их и здесь уж полно, отвечала я, но он, тупой, намека не понимал. В брачную ночь я, не скрою, очень ждала предстоящего события, но бедняга расплакался, едва я сняла панталоны. Я не поняла, в чем допустила ошибку, и тоже расплакалась. Вот так всю ночь мы оба рыдали в подушки. Однако под утро, когда суженый мой крепко уснул, я тихонько стянула с него подштанники и оседлала его, но он пробудился и с перепугу заехал кулаком мне в лицо, я аж грохнулась на пол. Ланс, по натуре не злой, ужасно расстроился, а за завтраком родня старалась не смотреть на мой фингал под глазом. Решили, видимо, что мы устроили дикие игрища. Какое там! В общем, так мы проваландались год, и он ко мне ни разу не притронулся. Наконец я призналась отцу, что уже лезу на стену, ибо у нас никак не дойдет до дела, тогда наш брак аннулировали, и с тех пор Ланса О'Мэлли я больше не видела. Говорили, он стал матросом. Может, враки, так что об этом помалкивай.