Годы на привязи (цикл рассказов) (Широв) - страница 39

— Поселимся где-нибудь, недалеко от города. И будем работать. Захочется шума городского — на платформу. Все придет в свое время. Чего торопиться! Не спеша будем доживать свой век.

— Я еще не жила, чтоб доживать!

— Тогда, ну что ж… Ты пойдешь жить, я — доживать.

— Заурядность есть сознание своей бездарности.

— Да брось ты.

— Талантливость тоже роль, ее нужно играть.

— Выше себя не прыгнешь.

— А вдохновение и есть прыжок выше себя. Ремесло становится искусством там, где есть такие прыжки. Это твои слова! — горячится она. — Я как попугай повторяю твои слова.

— Спасибо. Ты мне льстишь. Значит, больше не могу прыгать. Устал от неустроенности. Заведем мастерскую. Лес рядом. Снег. А на море можно ездить каждое лето.

— А телевизор, машина — будут?

— Конечно!

— Полная идиллия? Та, ненавистно-мещанская?

— Просто жизненная. Мы же не изменим самим себе.

— Изменим! Сам же говорил, что человек критически думает, пока у него ничего нет. Дай ему кусок полакомей, он тут же… Эти непризнанные гении недовольны всем до тех пор, пока не признаны. Признают, и у них сразу появится страх за свое благополучие. Художник должен жить на дне и смотреть на мир снизу — твои слова?

— Должен смотреть объективно.

— На многое раскрыл ты мне глаза. Но я тебя сейчас не понимаю.

— В чем ты меня обвиняешь?

— Сам прекрасно понимаешь!

— Да не собираюсь я сложить оружие, но и шею сломать не хочу.

— Но уже то, что ты предаешься таким настроениям…

— Пойми, мне уже двадцать пять. Ни кола ни двора у нас. Дети пойдут. Сколько можно витать там! Это же ненормально!

— Между прочим, я полюбила тебя за эту ненормальность!

— Действительно, я выделялся этим среди других в институте. Девушкам нравятся такие. Поначалу, конечно.

— Не знаю…

— Погоди, ребенок родится, и поймешь.

— Ей-богу, ты с каждым разом все больше и больше падаешь в моих глазах!

Мы говорим и ничего вокруг не замечаем. Взгляды наши обращены в себя. А вокруг хорошо, тепло. Май. Тропинки уводят в лес, наверх, по извилистому шоссе движутся потоки машин. Мы все говорим о своем, ничего вокруг не видим, а вокруг, оказывается, прекрасно — вдруг я это замечаю. Внизу плещется синее море, я стою со стаканом вина в руке, словно с драгоценным рубином, в котором играет солнце, шумят листья платанов, а стволы их как тела прокаженных. И я, и она, вдруг мы оба смолкаем, чувствуя, как музыка наших сердец приходит в созвучие с окружением, и с собой, и друг с другом, и мы разом видим: жизнь прекрасна.


III

Вот это мгновение я и имел в виду. А вообще и тогда, конечно, не все было безоблачно, как и само южное небо. Но с того дня пошло по-другому, да и небо сменили — обосновались в северном городе, и жили теперь в маленькой комнатке, в коммунальной квартире со склоками, шумными перебранками и пьянками, в трубном, дымном, грязном районе серого, сырого, плоского города; редко вспоминали, что где-то рядом с нами плещется холодное море, разбиваются о берег свинцовые волны. Надежды наши не оправдались, успех нам не светил, угрожало обыденное существование рядовых, ничем не приметных людей, да если бы только это, — людей сломленных, разочарованных, но все еще что-то о себе мнящих — вот в чем беда! Детей у нас не было. Она изменилась, стала раздражительной, нервной, я отчаялся, ушел в себя. Много раз мы делали тщетную попытку разойтись, начать все сначала. Но что-то нас удерживало, может, общие воспоминания, одиночество, общие несбывшиеся мечты, общий тупик, в который загнали мы себя сами.