Я отрывался от нее, исполненный какой-то грусти. Я сам не совсем понимал себя в эти моменты; но меня с силой непреодолимой тянуло всегда после вспышки поцелуев и ласк к молчаливому, смутному созерцанию жизни здесь же — у края ее плотской силы, ее кипения. Мне хотелось подлинным образом ощутить мир, как пустыню Божию, вдвоем, в неведомых и длительных пустынных скитаниях. Я замирал в тоске, в прислушивании, в каком-то сомнамбулическом состоянии… Мне казалось, что я открываю в эти моменты внутренний слух и напрягаю духовное зрение.
С раннего детства знакомая мне меланхолия, острая и почти сладострастная, разрасталась. В такие моменты я не чувствовал никого, кроме себя; с упоением предавался я ей. Я становился чужим, далеким женщине, которая была со мной.
— Ты — еж, улитка, — говорила мне Иза, — ты ускользаешь от меня, вбираешься в свою раковину.
Но чаще всего ее сильно раздражали мое потемневшее лицо и вид человека, ушедшего в свои созерцания. В этом отношении как сильно отличалась от нее маленькая Марынька, которая с некоторой пугливостью и робким вниманием относилась ко всем проявлениям незнакомой ей, своеобразной жизни. Иза, наоборот, стремилась подавить все несогласное с ней, она с бешеным упорством старалась вернуть к себе любовника, страстного юношу, забывшего все ради тела возлюбленной. Она бывала искусной, забавной и порой бесстыдной в своих порывах. Порой она играла мной, как мячиком, как куклой. Во время этих часов она рассказала мне свою печальную историю. Она была замужем и была девушкой до меня. Ее муж был отставной капитан, от которого она, испуганная и возмущенная, убежала в первую ночь домой к отцу. Она не могла мне все объяснить, она многого сама не понимала, подчиняясь бешеному толчку инстинктивного отвращения и протеста. Но мне казалось, что ей, по натуре и сложению тела Диане-охотнице, свойственно было проявлять некоторое подобие мужской воли в любви, как и вообще в жизни. Она, как охотница, меня поймала и играла со мной, как хищник, поймавший живую добычу.
Мы довольно скоро начали ссориться. На мои нервы невыносимо действовало ее домогательство, ее упрямство, ее хищническое жесткое веселье. В такие моменты ее лицо становилось особенным: гримаска злого упоения искажала его, глаза светились желанием и злорадством. Ей нравилось побеждать мою скуку и усталость, а раздражение мое давало пищу ее настойчивости и злому веселью.
Хуже всего было то, что мой мирок дум и представлений, как о скалу, разбивался в дребезги о ее резкий смех и чувственное безделье. Она шла на меня, она убивала меня во мне самом. В конце концов возникла упрямая и жестокая борьба, в которой я изнемогал, впадая в апатию и пустоту.