— Ваня, все уже в курсе, что ты слепой, но штаны, брат, застёгивать нужно, тут тебе не вендиспансер!
— Анька, платок надень, морда твоя ханыжная, смердишь, как четверодневный Лазарь, ещё и без платка, одни нехристи кругом, а просят за ради Господа Бога, не стесняются.
Наведя порядок, всех отправив на правильные диспозиции, Серёга истово крестился и приступал к работе.
Всех, кто трудился в храме и приходил пораньше, Серёга знал по именам, ничего у них не просил, со всеми здоровался и обращался по имени-отчеству.
— С Христовым днём, Марь Иванна! Помогай, Господь!
— Людмила Петровна, Господь тебе навстречу! Как давление? Муж из запоя вышел?
— Ульянка, роща моя соловьиная, пой там пошибче, пожалостливей, больше подадут после службы! На тебе пряник, не брезгуй, он чистый, мне просфорницы дали, тебе надо сладкое есть, звончее будешь!
— Отец настоятель, благослови! Как матушка? Девочки? Хорошо? Ну и слава Богу.
Он никого не просил и не принуждал подавать ему, сидел по-царски, расставив свои изболевшиеся ноги, и желал каждому входящему здравия и счастья. Подавали ему, и хорошо подавали. Любили даже. Он не был жалким, не был наглым, он был настоящий такой русский страдалец, которому не грех подать и на рюмочку.
А однажды Серёга спас мне жизнь. По-настоящему. Прибилась к его сиро-убогому отряду странная тётка. Сухая, как ветка позапрошлогодней вербы, хромая на обе ноги, и вроде бы даже немая. Одета бедненько, но чистенько. В отличие от всех остальных работников паперти она ходила на службы, но как-то бессистемно, урывками. Зайдёт, вытянется в струну у Николы Угодника, что-то горячо ему пошепчет и опять уходит по милостыньку. В руках у неё всегда была глубокая консервная банка с мелочью, и она ей зачем-то периодически трясла, как маракасами, изображая ритм. Зачем, не знаю. Что там у блаженных на уме, Бог весть.
И однажды летом, сразу после Троицы, на Духов день, задержалась я в храме дольше обычного, все мои хористы разошлись и домой я отправилась одна. А идти нужно было через безлюдный парк, вечно переполненный незлобивыми эксгибиционистами, тихими алкашами, собаковладельцами и скромными бардами. В общем, опасности из них не представлял никто, все были свои, родненькие, идёшь, посвистываешь, думаешь о высоком. О скорой зарплате и духах «Же Озе», допустим.
И тут от куста придорожного отделяется та самая вербная ветка, немая и хромая, но уже без жестяной банки. А вместо банки у неё в руках здоровенное шило, как у сапожников, у меня дед таким валенки прошивал, когда прохудятся. И по всему видно, что тётка эта хочет меня этим шилом проткнуть. Насмерть. Белая сама вся, губы обветренные в нитку, глазёнки горят. И шепчет, шепчет что-то невразуми тельное: