Итак, голубая бусина на медной ладони стала поводом для разговора о бытовых поверьях арабов. Олицетворение пяти чувств, она побудила нас заглянуть за привычный фасад ислама, обратиться к глубинным истокам ближневосточных представлений о человеке. Насколько это удалось, судить вам.
Примером для меня были классические арабские авторы, умевшие соединять под одной обложкой множество историй, своих и чужих, с пользой и без скуки. Но всего охватить невозможно, ибо арабская культура неисчерпаема, как неисчерпаемы арабские предания. Чувства же в них обычно воплощают женщины: зрение — трагическая Зарка аль-Иамама, осязание — царская дочь ан-Надиза, обоняние — мекканка Маншим. Остается слух; здесь никто не сравнится с правдолюбцем Хурафой аль-Узри, слушавшим джиннов. А для вкуса не подберу ни героини, ни героя, но ведь жители пустынь не гурманы…
Арабская словесность — целый мир. Недаром письменность окружена там особым почтением, ее находка приписана легендарному родоначальнику арабов Исмаилу, а в буквах видится отражение четырех стихий — воздуха, огня, земли и воды. Этот литературный материк, плодами которого мы так щедро пользуемся, еще не открыт до конца. Белых пятен на нем куда больше, чем, скажем, на континенте античной словесности. Но арабиста-этнографа манит и другая почти нехоженая земля — живая повседневность, арабское «этнографическое поле».
Сейчас мое «поле» в Хадрамауте. Для того, чтобы изучать этот край, нужно, как выражаются ученые, попытаться учесть весь связанный с ним материал. Даже если в сухое понятие «материал» вдруг входит стихотворение Киплинга «Хадрамаутец». Оно показалось мне настолько интересным, что я перевел его и предлагаю вашему вниманию:
Что в сердце христианина? Где его разум?
Чем взвешивает и мерит? Как может разом
терпеть, хохотать, сражаться? Какие шайтаны
против нас им движут? Для меня он — поганый.
Нелеп он и громогласен — всюду заходит
обутый, простоволосый. Речи заводит
о наших семьях — о том, о чем не болтаем.
Воистину мудрый Аллах не дал стыда им!
Не так в пустыне. Один ко мне добрался, рыдая.
За ним гнались. Его укрыть успел едва я.
Не спрашивая, кого убил, дал чаю и рису
почти как брату. Да только он — прислужник Иблису.
В кургузом платье сын обезьян передо мною
рассказ вел пальцами рук и ног и головою.
Любой его ничтожный порыв — в глазах отражался,
будто лягушка в грязной воде. Но я сдержался!
Я молча бороду перебирал. Для тишины же
его душонка была мелка. А смерть все ближе.
Сказал я: «Это — уставшего речь», но он проспался