Польские повести (Мысливский, Мах) - страница 60

— Хорошо, я ничего ему не скажу, но только…

— Никаких только. Поклянись!

— Клянусь!

— Нет, не так. Поклянись здоровьем Сабины.

— Клянусь здоровьем Сабины.

— Смотри у меня. А теперь идем искать. Пойдешь?..

— Нет… Мне страшно…

Я тяжело вздохнул.

— Ну ладно. Иди к Сабине. Она куда-то вышла. А ты сиди и жди, пока она не вернется. Ясно?

— Отпусти руку. Больно!

— Я не нарочно. Ну ладно, иди.

Я кружил возле дома, постепенно удаляясь от него все дальше и дальше. Обошел весь двор, заглянул в хлев, овин, конюшню. Ветки нигде не было. Тогда я направился в сад. Расхаживая среди яблонь, я вдруг споткнулся о бельевую веревку, оборванную и запутавшуюся в траве. Из дальнего конца сада, где рос старый вяз, до меня донесся тихий шорох. В лунном свете, пробившемся сквозь широко раскинутые нижние ветки, чернел силуэт огромного, уходящего в небо дерева. А под ним на серебристо-фосфорическом фоне неба в темном окружении ветвей я увидел две фигуры. Я подполз ближе и увидел Ветку. Альберт держал ее на веревке, а она, пытаясь вырваться, издавала короткие хриплые стоны.

— Отпусти ее, Альберт, — говорила Сабина. — Она сама пришла ко мне… Это чудо, настоящее чудо…

— Чудо! — насмешливо повторил Альберт. — Эта серна Директора лесопилки. Собаку, которая ее покусала, я сегодня пристрелил. Цыганский песик, из табора… А серна… Серна пришла сюда за хозяином.

— Не говори так, — отозвалась Сабина, — в голосе ее звучали нотки грусти и разочарования. — Даже это ты хотел бы у меня отобрать. Зачем ты это рассказал… Отпусти ее, Альберт! Ведь ты добрый!..

— Не знаю, какой я, — отозвался Альберт, — но для тебя, для тебя… Ах, Сабина!

И столько беззаветной страсти было в его бессвязных словах, в его приглушенном возгласе, что меня пробрала дрожь. От неведомого мне прежде чувства, то ли гнева, то ли обиды, то ли досады, в груди пекло, жгло глаза, во рту пересохло. Я весь дрожал от мучительного, болезненного любопытства. Никогда еще я так не любил Сабину и в то же время почти хотел, чтобы она умерла. Оттолкнув Альберта, я бы поцелуем вернул ее к жизни. А тут еще и гнев, гнев на самого себя за то, что я не могу по-настоящему ненавидеть Альберта. Его наглый, назойливый смех. Его голос, в котором словно бы похрустывал песок. Его хищные руки со въевшимся в них запахом табака и смолы. О, этот гнев унижения, когда, преисполненный ненависти и злобы, я вдруг понял собственную неискренность, понял, что на самом деле зол не на Альберта, а на всех: и на тех, кто его любит за то, что они его любят, и на его врагов. Надежда, которую я скрывал от самого себя, надежда на дружбу умирала во мне жалобно, по-щенячьи поскуливая. Невольно я повторял самые страшные из всех известных мне проклятий и все же восхищался им.