Осенний бал (Унт) - страница 7

в голове. Что, что, спросил Эдуард нервно. Путаница, ответил я, это русское слово такое и означает всякую мешанину и кашу в голове. И еще все это значит, что о моей смерти не пожалеет никто. А ты за жизнь крепко держишься, посочувствовал Эдуард, поддерживая меня. Нет, я за жизнь не держусь, закричал я, просто я перепил, устал, мне ваше общество осточертело, я спать хочу, я вас всех ненавижу. Бедняга, сказал Эдуард, он как параноик. Жена похлопала меня по плечу. Успокаивающе. Не будь мелочным, изрекла она, разве мне нельзя быть счастливой? Ах вот как, сказал я, я, конечно, сопли распустил, но я вижу, вы не хотите этот день добром кончить, а если так, то получайте. Жена уже залезла наверх и шуршала там сеном. Я схватил Эдуарда за ворот, тряхнул его, прижал к стене и уже занес кулак, чтобы ударить его в лицо. Но Эдуард вдруг сказал что-то теплое, человеческое, у меня сразу руки опустились. Тогда я оттер его в крапиву, за сарай. Гранд театр де ля паник, сказал я, теперь-то уж что-нибудь случится, какой-нибудь эксцесс, выхода нет, и вообще ты что, жену захотел у меня отбить, я спрашиваю, жену, которую я сам бы давно бросил, если бы ты не впутался, а теперь заставляешь меня ее ЛЮБИТЬ, ПО-НАСТОЯЩЕМУ ЛЮБИТЬ, хотя я этого не хочу. Хочешь, видит бог, сказал ни с того ни с сего Эдуард, будто хотел меня утешить, но я ее ТОЖЕ ЛЮБЛЮ. Да кто ты такой, реактивный самолет, облако в небе, радиатор, кухонный шкаф, что осмеливаешься ее ЛЮБИТЬ, спросил я. Я ЕЕ ЛЮБЛЮ, сказал Эдуард, будто у него живот разболелся или будто он очень переживал за меня, и она сама, Хелина, решит. Ты Иуда, сказал я, ты красивый большой Иуда, почему у тебя бородки нет, светлой, редкой бородки? Сейчас начнется гранд театр де ля паник, повторил я, и кровь прихлынула у меня к голове. Я переступил границу терпенья, мною овладело черное отчаяние. С темного неба упали первые капли дождя. У тебя, видно, есть знакомые, достань моей жене импортное белье, моя жена любит все заграничное. Ты пошляк, сказал он и отвернулся. Я опять притянул его к себе и почувствовал на его щеках слезы. Кристина, прошептал я и шагнул, не оборачиваясь, в глубину сада, Кристина, забери меня отсюда, я больше не могу. Под какой-то вишней я запнулся и ничком повалился в мокрую траву. Я плакал и грыз землю. Ты унижаешь меня перед моей женой, ты слишком хороший человек, у нее есть все ПРИЧИНЫ ТЕБЯ ЛЮБИТЬ, кричал я. Рот мне забило землей. Он подошел и поднял меня на ноги. Вот и эксцесс, как ты хотел, ведь ты хотел довести меня до этого, крикнул я, оттолкнул его и пошел прочь, на шоссе, которое вело на север, через море, в Финляндию. У меня в записной книжке было несколько адресов в Хельсинки: один эстетик, один писатель-радикал и один ученый-языковед, которого я тайно обожал. Конечно, они уже спят, надо было бы заранее позвонить. Тут я почувствовал горячий асфальт под босыми ступнями. Звонить уже не было нужды: приближалась машина, под которую можно броситься. Я пошел прямо на нее, она испугалась и начала сигналить. Я не обращал внимания, все равно затормозить не успеет. Но Эдуард, бежавший следом, в последний момент оттолкнул меня в сторону, и машина с ревом проскочила мимо. В Хельсинки. Но у меня оставалась еще одна возможность, и я решил ею воспользоваться. У меня в записной книжке был набросан сюжет. «Уже несколько дней делаю приготовления. Первым делом обронил повсюду в запретной зоне несколько бумажек с непонятными фразами и цифрами, кроме того, заблаговременно раздобыл небольшой передатчик, с которого посылал каждый вечер в эфир бессмысленные сигналы. Я был уверен, что меня уже запеленговали и теперь просто выжидают, что я предприму. Уверен, что мою игру принимают всерьез. Мои последние произведения были непонятны и пессимистичны. Никто не верит, что я вполне лоялен. Мною уже несколько раз интересовались. И вдруг все связалось одно с другим. На встречах мне задавали провокационные вопросы о разных антикоммунистических авторах, спрашивали, не желаю ли я жить за границей. Моих истинных целей не понимает никто, даже жена. А теперь я решил ускорить события. Взял карту, провел с берега в море красную черту, тут же приписал 02.20. Эту карту я бросил на тропу, по которой ходят пограничники. Потом пошел в местный магазин и купил шведско-эстонский словарь, при этом вел себя вызывающе. Этого всего должно было хватить. Затем послал в эфир новые сигналы и направился в запретную зону. Все шло хорошо: солдаты сразу меня заметили и стали кричать, чтобы я остановился. Я быстро побежал на пригорок, где меня было хорошо видно на фоне моря, и стал размахивать руками, будто подаю сигналы катеру, стоящему в нейтральных водах. Это было мое прощание с жизнью. Кое-как оконченный университет, неверная жена, циклотимические чередования радости и печали, неопределенность понятия нации, испорченные зубы, потеря наивности, уродливые герои в моих произведениях. Море сверкало у меня под ногами, дождевые черви и рыбы спали, а воды бодрствовали; море было моей прародиной, откуда миллионы лет назад я выполз на песок. Прозвучал выстрел, затем второй, пуля пробила мне грудь, и я упал на камни, с обрыва вниз, на водоросли, в грязь, умер как собака. В кармане у меня лежало письмо, где я приносил извинения начальнику заставы и родине за напрасное беспокойство». — Горло пересохло. Я лежал на том месте, куда упал. На сеновале. Спустился вниз. Утро было облачное, на дороге стояла автолавка. Несколько местных жителей сидели там, пили пиво и ругались. Я тоже купил пива. Откуда-то в руках оказалась утренняя газета, и я стал читать. Я прочел, что в Испании арестовано двадцать студентов, взорвана израильская военная казарма, в Болгарии состоялись военные маневры, в Чикаго мобилизовано 6000 солдат национальной гвардии для борьбы с негритянскими волнениями. Голова болела ужасно, каждый шаг отдавался в висках. Эдуард опять был при нас, мрачный, серьезный, деловой. Я не понял, как он здесь оказался. Спросил, где он ночевал. Почему ты это спрашиваешь, вздрогнул он, у вас ночевал, на сеновале. A-а, сказал я и предложил Эдуарду пива. Тот отказался. Было видно, что он на меня за что-то сердит. Надо было бы с ним переговорить, попросить прощения, тяжко было видеть трагическое выражение в его больших глазах скрипача, печальную вялость в его тонких руках скрипача, свинцовую тяжесть в его длинных ногах скрипача. Но мне Эдуард осточертел, к тому же я не проспался как следует. Поэтому я ничего не сказал, а пошел гулять в лес. Солнце всходило. Я лег на мох и занес в записную книжку четыре воспоминания о нашем прошлом.