Мама, сестрички. Родные мои бурдюки расстрелянной плоти. Мальчик славно согрешил с вами. Такой уважительный калибр. Такая меткость. Вы почти расползлись в слизь. Время казнило вас. Пришлось сметать на живую. Восемьдесят лет я приводил к вам дышащее еще мясо. Я кроил, как умею. Курсов тогда не было. Помню, мама, ты ходила учиться кройке. Но меня не учила. А я просил! Впрочем, моя судьба – шитье. Девочки умоляли, но я зашил уши, кровь слишком больно текла, ваши крики, такие искренние, но надо было вас чинить. Особенно лет через тридцать. Вы вовсе пришли в негодность. Вы вовсе умирали. А так, сменяв плоть на плоть, перелицевав… Да вы просто трусихи! Вы и сейчас орете. Мертвые! Вы недовольны. Вы никогда меня не любили. Вам казалось, что вы лучше меня. Папашу и того вы любили больше. А я вас чинил.
Тик! – подкралось. Задумался и выпустил. Вот так утекло меж пальцев. Бежиииииииииит!
Наматывай, наматывай меня на винт! Черным пузырится изо рта, но ничего, не нефть, не подпалишь. Сбегу! Бравада всегда помогала подняться, даже когда ты снес мне полмакушки. Мысли, чугунные кольца, по рукам сковали, бегу, бегу. А ты и не бомба вовсе. Не на тебе писали «Малышка», ты грыжа, ты раковый комок, который я натравил на папашу, я вырвал тебя, и пилоту стало легче. Его казнили, небось до войны с этим было строго. К стенке – и мозги враз по бетону. Вот и я теперь размазан тобой здесь, вместо стены – стол, солью заполирован. Соль. В костях у меня. В крови у меня. Вместо меня.
Но как бы я себя ни занимал, как ни отвлекал, ни путал следы-мысли, бомба у меня на хвосте, а ты все еще бредешь. И никак тебе не вырваться из зоны поражения. Ирод, чего ж ты медленный такой?!
Тик! – сердце подскакивает на подтяжках и наносит мне прямой в челюсть. Голова запрокидывается, слюна-смола фонтаном в небо и оставляет там следы. Тик! – бомба вздрагивает, встряхивается, как пес, вылезший из лужи, ее тень лупит меня по щекам, платок рассекает щеку, мстишь, плесень?
«Зингер», верная моя сука, тычется в ладонь. Скольких я перепорол-отштопал с твоей помощью? Древнее тебя нет в радиусе тысячи миль. Ты брошена. Отчего ты тонешь в сопливой жиже?
Мы погружаемся. Ты и я. Озеро треснуло, вода на марше, корка расходится кругами, мы идем ко дну, но бомба тонет тоже.
Я бы сейчас закурил. Но рот не помнит, как это. Легкие дышат наружу через три двухдюймовые пробоины. Пальцами скребу рассыпанные иглы, они не друзья, отворачиваются, уходят под воду. В пробоины хлещет вода, больная от соли. Тень бомбы становится все выше. Нависает надо мной. Она уже не стоит, кренится, замирает покосившимся надгробием. Над самым лицом платок. Обвис. Капитулирует, мразь. «Я тебя убью! – кричу, надрываясь, молчу. – Я тебе…» «Тик», – шепчет она, лаская по щеке платком. «Ты ушел?!» – рыдаю, захлебываюсь соляной грязью, еле отрываю голову от поверхности, успеваю, гляжу на фигурку с булавочную головку, она наконец-то перевалила гребень холма и обернулась на нас.