Бабушки Хаи—Лии апокалипсисы… Простим их ей. Ну, как она — простая еврейская мама из провинции — могла представить себе, куда движется мир и что станется с детьми ее, если даже «мудрые» еврейские мамы троцких, урицких, зиновьевых, якиров, и прочих представить себе не могли, что натворят и кого выпестуют в России их вундеркинды! Как. впрочем, и «бесконечно мудрые» еврейские мамы парвусов, либкнехтов, люксембургов и им подобных не удосужились разглядеть, кого породят горячечные фантазии их подросших малышей и что из этого произрастет. Тысячи лет растить детей, учить их мудрости, уготавливая им проклятье человечества с кострами на площадях, с петлями на шее, с пулями в затылок, с ледорубом по черепу…
Где уж тут бабушке с ее мстиславльским светом в окне!
Через полтора года, на Украине, схватят ее сына Залмана, моего отца. С ним вместе схватят ее невестку, маму мою. Тогда же, здесь, в Москве, в этой вот квартире, в доме по Доброслободскому переулку, по наши с Иосифом души «детей врагов народа» примчатся детолюбивые большевики. Меня — пятилетнего — они заберут. Брат скроется от них. Ненадолго. Весной 1932 года в тихом благословенном Мстиславле схватят ее саму, бабушку Хаю—Лею. И убьют тотчас в местном ГПУ — затопчут сапогами в лучших традициях советской эпохи. Через полтора года после ее смерти, в Москве, найдут и упрячут от нас Иосифа. Осенью 1937 года придут схватить Шмуэля, деда моего. Но старик сам распорядится собою: закроет медленно оконченную резьбою шкатулочку — подарок еще не схваченному за крайним малолетством, еще почивающему в люльке смоленскому внуку, погладит ее рукою плотника… и проткнет стамеской свое сердце…
…Дедово сердце.
Столько лет прошло после того осеннего утра 1937 года, а оно все стучит, все стучит во мне, будто дед и не умирал вовсе, будто сердце его не излилося кровью на резную шкатулочку, на старый–престарый, от деда его еще доставшийся ему верстак «мельничного дуба»…
…В памяти — дедова мастерская. Солнце широкими полосами лежит на полу, взбирается на верстак, яркой лентой прижимает к нему светлый сосновый брусок. Брусок — это рельсы.
По ним движется огромный паровоз–фуганок. Розовый дым, закручиваясь, широкой змеей–стружкой выползает из его трубы. Когда паровоз выезжает на солнечную полосу–переезд, дым становится прозрачным и светится золотом. Золото испускает волну опьяняющей лесной свежести. Она вливается в терпкий аромат разогретого столярного клея и тонет в пронзительном запахе масляного лака…
Запахи детства…
Самый любимый, самый стойкий, самый, быть может, дорогой из всех — запах дедовой бороды и рук: запах гречишного меда, вощины — таинственного, непостижимого прополиса…