Тем временем послышалось на улице ржание лошадиное, голоса человеческие — подходят, видать, тылы…
Но тут же и вой минный раздался, и пошли они щелкать то тут, то там… Рано она радость себе дозволила.
Тут рванулась дверь и затопали в сенях тяжелые шаги, вбежал в избу красноармеец в полушубке, запыхавшийся, глаза дикие…
— Попить, мать, — выдохнул только.
А она к нему бросилась. Душили слезы, рвалось сердце. Приникла к нему и слова вымолвить не может.
Красноармеец приобнял ее, прижал, а потом отодвинул от себя осторожно.
— Некогда. Попить дай…
Она вынесла ему ведерко, и он прямо из него шумно хлебал воду, потом, поблагодарив кратко, махнул рукой и был таков.
А она присела обессиленная и думала — вдруг бог даст ей счастье, вдруг вот так же вбежит в избу ее сынок когда-нибудь… Большего и не надо ничего — увидеть, прижаться губами, знать, что живой. После этого и помереть не страшно.
Но на такой случай надежды, конечно, никакой… Такой фронт большущий, разве может Ванечке или Сергею выдаться попасть в родные места, разве может случиться такое? Теперь лишь бы весточку какую получить — и то счастьем будет несказанным.
Дверь она запирать не стала, вдруг кому погреться надо будет, или водицы попить, или еще что, полезла на лежанку. Глаза слипались, и в сон тянуло сильно, да и не согрелась она как след и после кипяточку.
А за окнами шел бой… Немцы из Усова их деревню просматривали хорошо и били без останову. Но в своей избе ничего не страшно, и заснула она на лежанке быстро.
Проснулась только ночью от какого-то стука, будто бросили на пол что твердое, и от скрипа двери.
— Кто там? — спросила она с лежанки.
— Ты, Ефимья?
— Я.
— Егорыч это.
— Откуда ты?
— В лесу ховался. В моей избе войско. Приюти. А ты как умудрилась немцев избечь?
— В церкви пряталась, — ответила она и, кряхтя, стала слезать с печи. — Замерз небось?
— А ты думаешь?
— Чего это ты в сенях грохнул?
— Да так…
Ефимия Михайловна полезла в печь. Вода в чугунке была еще горячая, подала Егорычу.
— Жить тут нам не придется, Ефимья. Завтра в Бахмутово надо подаваться.
— Не пойду.
— Сама не пойдешь — прогонят. Не взяли наши пока ни Усова, ни Овсянникова. Если фронт здесь станет, пиши пропало Черново, разобьют.
— А может, и не разобьют.
Егорыча трясло сильно, кружку с кипятком ко рту подносил, так руки как с похмелья ходили, а глаза какие-то чудные были.
Она это все приметила, так как бил в окна неяркий свет от догорающего Погорелого.
Егорыч попил кипятку, завернул махры, щелкнул немецкой зажигалкой, задымил, а Ефимию Михайловну все занимало: чего это грохнул Егорыч в сенях? Какой-то звук неприятный.